Борис Вильде - Герой французского Сопротивления против немецкой оккупации
Сайт Музея Бориса Вильде  в Ястребино - Ленинградская область - Россия
Его борьба RESISTANCE В Музее Фото Видео Публикации Актуальность
Райт Ковалёва
Человек Музея челавека
Ложиться в полночь, подниматься в девять.
Размеренность во всём» - в любви и гневе.
Нет, этим дух уже по горло сыт.
Не только надо этот быт сломать,
Но и себя сломать и искалечить,
И непомерность всю поднять на плечи,
И вихрями чужой покой взорвать.

Необычайная жизненность, энергия, бунтарство были в ней. После очередного дня съезда, напряженного и загруженного докладами, мы приходили к себе, в барак, и должны были бы отдыхать и спать, но тут-то и начинались разговоры с Елизаветой Юрьевной, которые кончались глубокой ночью. Она была бессонная и неутомимая. Много лет спустя, в годы немецкой оккупации, колючая проволока окружила эту территорию. Наши бараки были использованы под концентрационный лагерь, куда свозили заключенных из парижских тюрем. Сюда, 21 апреля 1943 года, привезли из форта Роменвиль Елизавету Юрьевну, отсюда ее отправляли в Германию, в Равенсбрюк, на смерть...

Постепенно я втянулась в парижскую жизнь. Старалась не пропускать литературные чтения. Ходила и на «Зелёную Лампу» к Зинаиде Гиппиус и Мережковскому. Но они оба казались мне неискренними и желчными. Мережковский тогда искусно жонглировал огромнейшим материалом апокрифов и исторических цитат. Получалась интереснейшая мозаика. Но мне очень мешало чувство неорганичности этой постройки, казалось, что все можно перетасовать иначе - и смысл тогда тоже станет совершенно иным. Холодом и уверенностью в себе веяло от Бунина. Сквозь облик великого мастера всё время просвечивал пренеприятный человек. Умной, милой и весёлой была Тэффи. Это она впоследствии, единственная, одобрила отъезд больного Куприна в Советский Союз и среди всех злобных и возмущенных писательских выкриков сказала своё верное слово, что не Куприн бросил всех, а они все давным-давно его оставили.

На чтения стихов Марины Цветаевой я ходила все годы. Эти чтения устраивались не часто, обычно в клубе «Возвращенцев». Правая эмиграция косилась на всех, ходивших в этот клуб. В те времена не было и речи о каком-либо реальном возвращении в Советский Союз, но во всяком случае члены этого клуба, все эти взъерошенные молодые люди, твердо и правильно стояли на том, что в отрыве от Родины нет правды. Мне очень запомнилось первое впечатление, когда я впервые услышала юношеские стихи Цветаевой. Я закрывала глаза и видела особенную, пленительнейшую девушку, думающую и чувствующую не так, как другие, знающую для выражения этого, неповторимого, свои удивительные, только ей одной подвластные слова. Я открывала глаза - и у меня физически начинало болеть сердце. Передо мной была немолодая, небрежно и неумело одетая женщина. От неё веяло неуютом и полной неприспособленностью к жизни. Неровно подстриженные волосы спереди челкой доходили до бровей. От этого лицо теряло свои естественные пропорции, становилось тяжелым и некрасивым. Только глаза были умные и задумчивые и смотрели далеко. Меня чрезвычайно мучил этот разрыв между реальной Цветаевой и той чудесной, из стихов. И только теперь, вглядываясь в фотографию, я вижу, как прекрасно, необычайно прекрасно лицо Марины Цветаевой».

Мне искренно жаль пропускать рассказы Тамары Павловны о молодых поэтах, с которыми она встречалась в Париже, о разногласиях в эмигрантских кругах, о том, как мужа Тамары уволили из Богословского института «за принадлежность к Московской патриархии и как их «иначе как «большевиками» не называли. «Воспоминание об этом чувстве беспомощности, выброшенности в пустоту, на чужбине, где никому до тебя нет дела, осталось в моей памяти навсегда» - пишет Тамара. К счастью, её мужу предложили место редактора в журнале «Движения» и безработица ему уже не угрожала.

«На сентябрь я уехала из Парижа на океан. Летом там был лагерь для девочек, и молодые руководительницы, а также старшие девочки остались на сентябрь отдохнуть. Немного позже в этот лагерь приехала отдыхать и Елизавета Юрьевна. По вечерам она вела с нами беседы на самые разнообразные темы. Говорила она, как всегда, со страстным напором, убежденно, искренно...Мы умоляли Елизавету Юрьевну рассказывать нам что-нибудь о своей молодости. Мы прекрасно знали, что молодость ее была полна исканий и раздумий: это был и «Цех Поэтов», и «башня» Вячеслава Иванова, и Блок. Над всем и всегда - Блок. Когда Елизавета Юрьевна рассказывала о своем первом посещении Блока, я сразу же представляла себе, какой яркой румяной девушкой, по-мальчишечьи нескладной и резкой в движениях, вошла она к Блоку. Такого румянца, пожалуй, даже волнение не могло потушить, - «сильного, как разливы рек». Слушая рассказ, все мы хором заявляли Елизавете Юрьевне, что она попросту была влюблена в Блока. Елизавета Юрьевна помолчала, а потом ответила, что в те времена не было ни одной думающей девушки в России, которая не была бы влюблена в Блока. Никто из нас тогда не знал, что ее чувство было неизмеримо больше и сложнее влюбленности и прошло через всю жизнь.

Я вернулась в Париж и была потрясена количеством безработных на его улицах. Осенью 1931 года безработица была в разгаре. Заводы и предприятия освобождались от ненужной им рабочей силы - преимущественно от русских. Перестав зарабатывать и не имея на чужбине никаких корней, они очень быстро оказывались под открытым небом. Станции метро на ночь закрываются, поэтому ночевать приходилось на скамейках бульваров или под арками мостов, у самой воды. Русские общественные организации старались помочь в этом бедствии, собирая деньги и покупая на них талоны на обеды и ночлеги. Всюду, где производилась бесплатная выдача этих талонов, выстраивались очереди. Хотя люди были самые разнообразные, но какая-то общая печать отверженности уже легла на их лица, бездомность помяла их одежду, и в толпе прохожих можно было сразу и безошибочно узнать безработного. Большинство даже и не пыталось искать работу - это было безнадежно. Двери ночлежных домов открывались в 7 вечера и принимали поток людей, сумрачных и усталых от бесцельно и бездомно проведённого дня, промокших и продрогших, если этот день был еще и дождливым.

Наша молодая компания очень близко приняла к сердцу обрушившееся на русских бедствие. Хотелось хоть чем-нибудь помочь, невозможно было ничего не предпринимать. Единственное, что мы придумали и что смогли осуществить, - мы дали возможность какой-то части русских безработных в течение дня иметь крышу над головой. Мы получили в полное бесплатное пользование большой зал. Первое время мы просто собирали между собой деньги, чтобы купить на них сахар, чай и белый хлеб. Со второго же дня существования нашей чайной помещение наполнилось до отказа. Здесь безработные могли спокойно сидеть, читая газеты и журналы, которые нам сразу же. стали бесплатно присылать редакции, пили сладкий чай с булкой, а очередная дежурная успевала только наливать. О нашей чайной стали писать в газетах, главным образом журналисты Любимов и Днепров (Рощин), оба впоследствии вернувшиеся на Родину. От самых различных людей стали поступать деньги для чайной. Уже мы смогли покупать талоны на ночлег и тут же их раздавали нашим посетителям, уже чайная превратилась в столовую: в больших котлах варился густой мясной: суп. Студенческое движение давало нам бесплатно помещение и газ; наша молодая компания работала вдохновенно; посетители чайной активно нам помогали, мы вместе покупали продукты, готовили, убирали в конце дня помещение. Таким образом, деньги были нужны только на покупку продуктов.

По воскресеньям наша столовая была закрыта, и мы частенько всей компанией уезжали в окрестности Парижа. Чаще всего это был Буживаль, Фонтенбло или Марли. Нашим «путеводителем» всегда был Юрий Павлович Казачкин, спортивный, подтянутый, с картой того кусочка местности, куда мы отправлялись; он был энергичный и неизменно весёлый. За участие в Сопротивлении он был арестован весной 43-го года, был в Бухенвальде, чудом вышел живым, правда, с совершенно расстроенным здоровьем. Иногда по воскресеньям мы устраивали праздничные собрания. Всегда было уютно и по-домашнему. Мы говорили о литературе, об искусстве. Приходила и Елизавета Юрьевна, иногда она бывала и докладчиком.

Одно из этих собраний выхвачено, как лучом прожектора, из «беспамятства дней». Это было одно мартовское воскресенье 1932 года. Мы - хозяйки собрания - хлопотали за чайным столом; доклад только что кончился. Вдруг в открывшуюся дверь вошла монахиня. Черный апостольник обрамлял милое, знакомое, смеющееся лицо. За стеклами очков поблескивали умные, веселые глаза. Это была Елизавета Юрьевна. Мы бросились её обнимать и целовать. О докладе никто и не вспомнил. Все засыпали ее вопросами. Три дня тому назад в Сергиевском Подворье (церковь Русского Богословского института) было совершено пострижение Елизаветы Юрьевны. С этого дня она стала монахиней Марией. Постриг совершался при закрытых дверях и был давно уже задуман Елизаветой Юрьевной как тайное монашество. Предполагалось, что об этом никто не будет знать и ничто внешне не изменится в её жизни - просто она примет известные духовные обязательства.

По традиции, после пострига, человек трое суток остается около храма в полном одиночестве. Так осталась и Елизавета Юрьевна. Вечером третьего дня раздумий Елизавета Юрьевна приняла определенное решение: выйти в мир явно, монахиней, и начать строить новое монашество. Улыбаясь, она сказала, что очень много способствовала этому решению монашеская одежда, с которой ей никак не хотелось расстаться. Всю жизнь она тяготилась вещами, одета она была всегда небрежно, что-нибудь было оторвано, что-нибудь торчало. И волосы доставляли неприятности. А тут - длинная, черная, просторная одежда скрывала фигуру, апостольник, окаймляя лицо, покрывал волосы и спускался на плечи и грудь. Первая одежда в жизни, говорила смеясь мать Мария, которая приятна, своя, удобна, которую она не замечает.

Итак, она вышла из храма в мир и пришла к людям - к нам. Мы проговорили до поздней ночи. Так началось ее монашество, «не предусмотренное канонами» и являвшееся «искушением» для большинства благочестивых верующих. Она была полна энергии и решимости. В ее мечтах было большое дело: устройство дома-общежития для бездомных и несчастных, типа «братства», или какого-то нового монастыря, миссионерские курсы, дом для престарелых, бесплатная столовая, помощь находящимся в тюрьмах и больницах. Почти все это было ею постепенно осуществлено - совершенно чудесным образом, одной только страстью, убежденностью в необходимости, стремительным напором. Откуда-то находились деньги, а главное, силы, чтобы все это вытянуть.

Лето я провела в Эстонии, у мамы. Вернувшись осенью 32-го года в Париж, я с головой ушла в работу столовой. За год её существования у неё появилось много друзей, радовавшихся вместе с нами нашему делу и помогавших деньгами и трудом. Одной из самых больших энтузиасток нашей столовой была Мирра Ивановна. Лот-Бородина. Лектор Сорбонны, сотрудница Религиозно-философского журнала «Путь», очень своеобразная, с добрым, просто горящим сердцем. Несмотря на то, что её муж бьіл француз, профессор Лот, Мирра Ивановна осталась настоящей русской. Она часто появлялась у нас, всегда привозя деньги или какой-нибудь придуманный ею новый и добрый nлан действий.

Безработица не уменьшалась. В нашей столовой появлялось и исчезало огромное количество самых разнообразных посетителей. Мы им искренне сочувствовали, но всё же это были незнакомые нам люди.

И вот однажды, среди массы сидящих за столом людей, я впервые увидела знакомое лицо. Этот юноша по имени Борис Вильде, на три года раньше меня окончивший Тартускую русскую гимназию, очень способный, писавший стихи и слывший смельчаком. Мне сразу же вспомнилась история его неудачного побега в Советский Союз, когда он чуть не погиб в бурю на Чудском. озере. Я живо себе представила, как он теперь, бросив мать и сестру, отправился искать счастья. В Эстонии я, собственно, не была с ним знакома, но тут накинулась на него с расспросами. Все мои предположения подтвердились его скупыми и не очень охотными ответами. Ему надоел духовный и материальный тупик, в который он пonan в Эстонии. Для университетского образования у него не было денег. Работа была возможна только физическая. Его присутствие в семье только усложнило и без того трудное материальное положение матери сестры. Ему хотелось попробовать свои силы. Неизвестность и риск скорее лривлекали, чем пугали его. Он ушёл из дому, не взяв с собой ни вещей, ни денег. По дороге он брался за любую работу, на заработанные деньги покупал билет и какое-то расстояние проезжал на поезде, на пароходе. Затем снова подрабатывал. Долгое время бедствовал в Германии. Последним местом работы была библиотека в одном из замков Южной Германии. Борис пробыл там несколько месяцев, разбирая и приводя в порядок богатейшее собрание книг. Эта работа дала ему возможность доехать до Парижа и даже иметь небольшую сумму денег на первое время.

Взгляд светлых глаз Бориса был спокоен пристален. Как всегда независимостью и холодом веяло от него. Я была просто в ужасе. Уж кто-кто, а я-то понимала, что значит оказаться в Париже, в таком Париже, каким он был сейчас. Оказаться с первых же дней.в потоке безработных, почти не зная языка, не имея специальности, не имея даже права на пособие по безработице. Борис не разделял моих страхов и, усмехнувшись, сказал, что погибать не собирается. Принял талоны на ночлег, сказал, что будет приходить обедать, от денег отказался... Каждый раз, когда он появлялся в столовой, я с беспокойством вглядывалась в его лицо. Но он ничем не был похож на безработного. В тот год в моде было ходить без шляпы, и Борис хорошо выглядел со своими тщательно причёсанными, светлыми, очень мелко и круто вьющимися волосами...

Читаю дневник Тамары, а в руках у меня крошечный, почти разорванный пополам снимок. Его случайно нашла у одного из тартуских корреспондентов Бориса та милая женщина, под чьим окном, верхом на вывеске, с букетом цветов когда - то сидел Борис. Первая парижская фотография, на обороте -надпись: «В Люксембургском саду он мечтает о яхте -не игрушечной, а настоящей. Б. В». Склеили, увеличили. Отчётливее стали видны глаза, неловкая улыбка, пышные курчавые волосы, длинное (как потом выяснилось - чужое) пальто. А в глубине снимка - спокойная вода, белый парус игрушечной яхты. Люксембургский сад...В этом саду, неподалеку от большого бассейна, где плавают игрушечные парусники, есть карусель, и перед ней - каменная скамья. С этой скамьи -другой поблизости нет – на карусель когда -то смотрел большой немецкий поэт - Райнер Мария Рильке. О ней - одно из лучших его стихотворений: «Карусель в Люксембургском саду». ...Вертится карусель, кружатся под музыку всякие звери - там много чудес, сердитый рыжий лев, лошади в яблоках, маленькая голубая девочка, и наконец, вынесенный каждый раз в отдельную строку, за стих, за плавное кружение карусели: Und dann und wann – ein Weisser Elefant. А иногда проходит – Белый Слон. Трижды по стихам проходит Белый Слон – как белый парус, белый снег, белая страница перед новой главой.

Весна 1968 год. Сижу на этой скамье, смотрю на эту же карусель и жду : сейчас он появится - Белый Слон. И он появляется - старенький, с потёртыми боками, и совсем посерела белизна, облезла позолота со сбруи, слиняла краска на старомодном седле - ведь нарусель уцелела с первого десятилетия нашего века, когда напротив её сидел Рильке и смотрел на самого красивого из всех карусельных. зверей - на молодого Белого Слона.

В тот год я ещё ничего не знала о жизни Вильде, только впервые увидела его фотографию в Музее, ещё не читала то письмо к жене из одиночки тюрьмы Фрэн, где, перечисляя всё, самое милое сердцу, Борис упоминает и про любимый Люксембургский сад.

Не знала, что найду коротенькую заметку в журнале «Числа», подписанную инициалами «Б. Д.» (Борис Дикой), о «Незнакомке» Рильке, будто бы сопровождавшей его всю жизнь, - как та, что приходила и к вам, «всегда без спутников, одна”,,,Но как же забилось сердце - и это не метафоpa ! - когда в другом тюремном письме, о поэзии («этот год прошёл для меня под знаком поэзии,,,), Вильде говорит и о Рильке. К Новому, 1942 году ему прислали в тюрьму несколько томиков стихов. Очевидно, среди них были и французские стихи Рильке :

«Рильке... Помню все его немецкие стихи и по-французски чувствую того же Рильке, - может быть, несколько меньше владеющего материалом, - но, мне кажется, что от этого он становится ещё непосредственнее, ещё легче. По-немецки стих у него более насыщенный, более терпкий. Но узнаешь его прежде всего по ритму, который на каждом шагу удерживается, чтобы не стать пляской песней. Всё скрытое волнение передаётся в этом ритме...» Люксембургский сад. Белый Слон, белый парус - и томик Рильке на откидном столике тюремной камеры... Может быть, когда-нибудь из этого тоже вырастут стихи, где ритм передаст чьё-то скрытое волнение...

Первая парижская фотография - и предпоследняя встреча Бориса с Тамарой Павловной в студенческой столовой на Монпарнасе : «Вскоре он перестал ходить туда обедать. Наконец пришёл cкaзать, что ему не нужны талоны на ночлег, так как он временно устроился в мансарде дома, где жил писатель Андре Жид. Я была этим поражена, пожалуй, больше, чем появлением Бориса в Париже. Андре Жид был тогда самым популярным писателем‚ властителем дум молодёжи и кумиром интеллигенции». Говорили, что Борис познакомился с Андре Жидом ещё в Берлине, на его лекции, и долго говорил с ним о его произведениях. Андре Жид сказал, что будет рад его видеть в Париже, и, когда Борис к нему зашёл, писатель предложил ему пожить в пустовавшей мансарде, в своём доме.

«Борис сказал, что познакомился с молодыми русскими поэтами, сотрудниками журнала «Числа» и что вообще жизнь налаживается... Прошло некоторое время. Борис вновь появился, отозвал меня в сторону и сказал, но в самом недалёком будущем меня будет спрашивать о нём Мирра Ивановна Лот-Бородина, так как я - единственный человек, знающий его семью. Борис сказал, что прекрасно понимает, что я о нём плохого мнения, считаю его авантюристом, человеком, способным на любые выходки, что он совершенно не собирается давить на мою совесть - я могу говоритъ о нём всё, что думаю... Об одном он только просит меня молчать - о его первоначальном бедственном положении. Я, конечно, обещала. Я представила себе, что добрейшая Мирра Ивановна где - то натолкнулась на Бориса и теперь пытается его устроить на работу. Всё же я не удержалась, чтобы не спросить - по какому поводу Мирра Ивановна им заинтересовалась. Борис ответил, что он стал женихом её дочери. Это было похоже на сказку,,,,»

Все, знавшие Мирру Ивановну в те годы, говорят о её неуёмной энергии, блестящей эрудиции, прочном писательском тaланте и неиссякаемой доброте. В архиве ленинградского отделения Академии наук (фонд 886) сохранилась её переписка с сестрой - известным историком, Инной Ивановной Любименко. В этих письмах она много и с любовью говорит о Бopисе : «Oн был мне не зятем, а сыном....»

Её статьи - очень специальные, сложные - печатались в парижском журнале «Путь». И в них чувствуется тот же бунтарский дух, полемический задор. Как решительно восстаёт она против всякого религиозного догматизма, как беспощадно критикует официозных и официальных эмигрантских писателей, с которыми расходится во мнениях. «Бомба, порох», - сказал о ней один из её учеников.

Мирра Ивановна была дочерью известного русского ботаника, академика И.П. Бородина. Она родилась в 1882 году в Петербурге и в 1907 году уехала учиться в Париж, собираясь через два - три года вернуться домой. Но вскоре она вышла замуж за уже известного тогда профессора Лота и всю жизнь прожила во Франции. И хотя она с мужем - очень левым по убеждениям и даже атеистом – расходилась в вопросах религии, брак их был счастливым и долгим. Три дочери - Ирэн Вильде, Эвелина Фальк и Марианна Манн стали учёными : Ирэн – библиотекарь Сорбонны, издала труды отца, Эвелина – заведовала отделом Арктики в Музее Человека, Марианна – специалист по истории средних веков, продолжает работу отца и мужа, блестящего историка, Жана-Бертольда Манна, погибшего в 1944 году на итальянском фронте : он ушёл добровольцем в армию де Голля вскоре после гибели Бориса.

Немудрено, что Тамара, зная прямоту и бескомпромиссность Мирры Ивановны, так волновалась при мысли, что придется откровенно говорить с ней на такую щекотливую тему. «Ночь я спала очень плохо, мысленно произнося речи о Борисе. Я никак не могла лукавить; Мирра Ивановна хорошо думала обо мне и верила мне; но правдивые слова могли повредить Борису, а мне так хотелось его благополучия. Я прекрасно понимала, что значит для неприкаянного, бездомного Бориса женитьба на такой девушке. Это не только любовь и счастье, этим он вошел бы в семью, живущую высокими интересами, оказался бы в среде французской «аристократии духа», стал бы человеком, перед которым открыты все пути. На следующий день Мирра Ивановна была у меня. Она- была тоже взволнована. Сказала, что Борис вошел в их дом, сразу же покорив все сердца. Особенно им очарован её муж.

Знакомство Ирэн с Борисом произошло следующим образом : в Сорбонне, на доске объявлений, было вывешено предложение давать уроки русского языка в обмен на французский. И адрес был - квартира Андре Жида. Ирэн Лот, как и вся молодежь, увлекалась знаменитым писателем и, в надежде увидеть Андре Жида, откликнулась на предложение. Уроки начались, и молодые люди влюбились друг в друга.

Мирра Ивановна просила меня быть предельно искренной, так как решалась судьба её дочери. Она подчеркнула что все они уже полюбили Бориса, что его материальная необеспеченность не имеет значения и что направление его ума соответствует передовым взглядам её мужа. Я собрала все свои душевные силы и стала говорить. Я начала с того, что знаю его мать, скромную труженицу, которой нелегко было одной поднять и воспитать двух детей; знаю и люблю его сестру Раю, чрезвычайно привлекательную своей скромностью, глубиной, тишиной. Борис - человек совершенно иного склада. Талантлив, смел, не опускает головы перед трудностями. Он мог бы терпеть, ждать, приспосабливаться и в конце концов и в Эстонии добился бы житейского благополучия. Но он предпочел неизвестность, риск. Он не подготовил почвы, не вооружился рекомендациями, он надеялся на одного себя. Я боялась даже взглянуть на Мирру Ивановну. В глубине души я была убеждена, что ни одна мать не согласится на брак своей дочери с таким странным, никому не известным, с неба свалившимся человеком. Её реакция превзошла все мои ожидания. Со свойственной ей горячностью она заявила, что все услышанное вполне её устраивает, что именно такой человек, даже не чуждый известной авантюрности, вполне ей по душе.

В июле 1934 года была свадьба и на этом кончилась неблагополучная и мало кому известная юность Бориса Вильде и началась счастливая, полная блестящих успехов молодость, а затем - героический период его зрелости, связанный с Сопротивлением, в котором проявились все основные черты его характера : ясный ум, бесстрашие, готовность идти на любой риск. И наконец. - поразившее всех сияющее спокойствие, с которым он принял смерть. Об этом героическом периоде неоднократно писали...»

Ещё раз хочется поблагодарить Тамару Павловну за её дневник. Теперь мы часто видимся, переписываемся, она уже прочла первую журнальную публикацию повести о жизни Бориса Вильде и знает о том, что совсем не так просто складывалась его судьба даже после женитьбы на Ирэн. Об этом лучше всего судить и по его письмам и по рассказам и письмам всех, кого мне посчастливилось встречать во время долгой моей работы над этой книгой.
Каким был Борис до встречи с Ирэн? Помните, как, исповедуясь самому себе, он писал об этом в «Диалоге»:

«1:...Ты никого не любишь...не любишь даже самого себя, и ты ничего не принимаешь всерьёз...Равнодушие превратило тебя почти в настоящего монстра...

2: Я не придавал жизни особой ценности, поэтому и мог легко и бездумно наслаждаться многим. Подчас мне даже становится жаль этого состояния.

1: А мне ничуть не жаль. И вообще эти сожаления бесполезны. В один прекрасный день в великолепном бастионе твоего равнодушия открылась брешь. Всё началось со встречи с твоей будущей женой. Сначала ты не отдавал себе отчёта в опасности, потом пытался отступать...

2 : Да. У меня было такое чувство, словно, соединяя наши жизни, я предаю самого себя : впредь я терял право на одиночество - суровое и дикое... Но это было сильнее меня : с минуты нашей встречи я почувствовал в себе человеческую душу...

1 :-Вот мы и договорились.Ты понял любовь, и ты любишь...»

Эвелина рассказывала, что, когда Ирэн принесла домой объявление об уроках русского языка, Мирра Ивановна сказала : «Ты уже сто раз собиралась регулярно заняться русским, ничего из этого не выйдет» - и бросила объявление в корзину для бумаг. Но судьба решила иначе - Ирэн привела Бориса в свой дом, а через какое-то время объявила родителям, что собирается выйти за него замуж.

О парижской жизни Бориса писать особенно трудно не потому, что о ней мало известно. Наоборот : это, пожалуй, самый ярко освещённый отрезок его пути. Сохранилось много писем к матери, много живых друзей, было много неожиданных для меня случайных встреч, как в тот немыслимо жаркий августовский день, когда я очутилась в тесно спрессованной толпе, в верхнем ряду амфитеатра одной из университетских аудиторий : в Москве шёл Международный конгресс историков, и я пришла послушать доклад «О роли биографии в исторической науке». Доклад читал сердитый маленький немец, и я сразу услышала, что «не надо быть Цезарем, чтобы писать о Цезаре». Невольно моя улыбка встретилась с улыбкой красивой седой дамы, которая тихим французским шёпотом предложила мне сесть рядом с ней. Пока докладчик перебирал записки, мы выяснили - кто из нас чью биографию пишет, и, когда я сказала, что собираюсь писать «о нашем молодом ученом Борисе Вильде», она ахнула : «Бог мой! Я же с ним училась в Институте восточных языков! Хотите - уйдем отсюда?» Мы долго ходили по коридорам с профессором Элен Масперо, она направляла ещё какие-то лучи света на. уже подробно знакомый мне портрет Вильде : рассказывала - какой это был прекрасный товарищ, как хорошо он говорил по-французски, как ему легко давался японский, который они вместе учили.

Нет, не по недостатку сведений так трудно писать о парижской жизни Бориса до Сопротивления - там-то почти всё ясно, всё приведено в порядок множеством совпадающих свидетельств, уже ставших историей. Сложнее всего рассказывать о той стороне жизни Бориса Вильде, которая связана не только с его новой семьей, с товарищами по работе, по университету и по армии, но и с литературными кругами русской эмиграции.

В 1926 году на концерте в Ленинградской филармонии меня представили французскому писателю Жоржу Дюамелю: «Ваша первая переводчица на русский язык!» Он обнял меня, расцеловал в обе щеки и - честное слово! - прослезился: - «Дорогая моя! Такая молодая!... Нет, нет, для вас я просто «папа Дюамель»! О, и к тому же врач, как и я ?» На следующий день водила его и Люка Дюртена - они оба врачи - по павловской лаборатории, где я тогда работала. «Башня молчания», очередной опыт у меня в камере, благоустроенный собачник, операционная - было чем .похвастать. Тогда же скептик Дюртен подарил мне свою книгу, где после нескольких лестных и ласковых слов – просьба : «...и пусть она объяснит поведение моих героев с точки зрения условных рефлексов».

А вечером в особняке Дома писателей - стандартно-романтическая обстановка: глубокие кресла, камин, мягкий полумрак, словом, то самое послебанкетное интимное настроение, когда, в старых переводных романах, полковник, выбив трубку и пригубив какой-нибудь арманьяк, начинает «неторопливый рассказ». Всё было почти так, когда Дюамель очень тихо (тема была запретной) спросил нас: знаем ли мы, что во Франции, в Париже, живут тысячи наших соотечественников, знаем ли мы, как они тоскуют, как им горько, тяжко... «Я говорю не о военных, не о знатных. Там много ваших собратьев писателей...» Позже он рассказал в своей книге «Путешествие в Москву» о беседе с тремя русскими девушками. Он назвал нас - Беленькая, Черная и Рыжая. К сожалению, у меня нет под рукой этой книги. Но помню, что мы, по его словам (да так оно, видно, и было), реагировали примерно так: Беленькая сказала, что она про это вообще ничего не знает. Черная промолчала. А Рыжая строго заявила - узнаю свою тогдашнюю безапелляционность! - что все они сами уехали и пусть эти писатели пеняют на себя...
Шли годы, задорная молодая рыжина давно стала спокойной, скучной сединой, запорошило память, забылись встречи...

В оторванности долгих лет я почти ничего не слышала о Дюамеле, почти не знала его книг. И только недавно, читая петицию Бессмертных о помиловании Бориса Вильде, увидела его подпись под двумя другими: Поль Валери. Франсуа Мориак. Французская Академия. Жорж Дюамель. Французская Академия. Академия медицинских наук. Вот мы и встретились снова с доктором Дюамелем, с добрым «папа Дюамель».

Грустно, что больше не посидеть у камина, не постоять у высокого окна - а за ним Нева! - не поговорить с ним о том, что в темные годы войны с нами были лучшие из тех, кого он так жалел в тот романный, каминный ленинградский вечер... Как он был бы рад услышать, что многие из них вернулись домой - в земном ли своем облике или в своих книгах - и что о других с уважением и признательностыо говорится не только во множестве документов и воспоминаний, но и в Указе Президиума Верховного Совета СССР, где Родина награждала «группу соотечественников» - русских добровольцев в войсках «Свободной Франции», партизан и участников Сопротивления, «за мужество и отвагу, проявленные в борьбе против гитлеровской Германии» («Известия» № 275 от 19.11.1965 года).

Сохранилось много писем из Франции: Борис часто пишет матери - всегда ласково, всегда очень подробно, - видно, ему, при всей его замкнутости и сдержанности, хотелось хоть иногда отвести душу, поговорить по-русски - о себе, о своих планах, .обо всех житейских мелочах и о новой своей жизни.

Сырая парижская осень. Зимние туманы. Очевидно, возобновились старые припадки малярии - об этом мельком упоминает в дневнике Эвелина. А тут ещё кончилась французская виза, и Борис уезжает в Монако, где, во-первых, право на жительство легче получить, а во-вторых, ему «надоели парижские туманы и доктор посоветовал несколько месяцев юга, чтобы скорее поправиться». «Мне сразу, - пишет Борис, - выдали разрешение на год без всяких штрафов и затруднений... Живу в дешёвых меблированных комнатах, которые носят громкое название «Отель»... Мария Григорьевна встретила радушно, я часто у них обедаю и ужинаю...» Примерно через месяц эта Мария Григорьевна написала своей старой подруге - матери Бориса: «Ты спрашиваешь, как выглядит Боря? Он очень милый и выдержанный молодой человек. Одет он чисто и прилично, по сравнению с некоторыми здешними молодыми людьми. Приходит к нам в разных костюмах, всегда опрятен, что мне очень нравится. Говорит, что сам себе стирает белье и штопает носки - привык в Германии. Находит, что каждый человек должен уметь себя обслуживать. Даже видя, что. мы с мужем очень заняты (они вели хозяйство у какого-то генерала.- Р.Р.К.) - предложил мне помочь штопать чулки, что меня тронуло до глубины сердца...»

В марте 1933 года он вернулся в Париж, и отец Ирэн устроил ему прописку: сохранилось прошение, где профессор Лот пишет, что Вильде выполняет для него «секретарскую работу», а также дает уроки его дочерям и учится в Институте восточных языков.

«6 марта 33 г., Париж.
Дорогая мамочка,
прости за долгое молчание - не хотел писать неопределённо, т к. ещё не знал, останусь ли в Монако или уеду. Теперь, как ты видишь, я в Париже. Приехал в субботу - Ирэн встречала меня на вокзале, я провёл с ней вместе целый день, а вечером попал к знакомым на свадьбу, даже двойную и веселился. А всё воскресенье провёл у «моих», т. е. у родителей Ирэн. А сегодня ходил по делам, получил один урок,- кроме того буду немного работать в одной фотографии - надо же как-нибудь существовать.

Я живу в прежней комнате - мой хозяин в отъезде, но прислуга дала мне ключ и варит мне по утрам овсянку! В Монако мне сильно наскучило, тем более что погода стояла последнее время скверная. Был в Ницце несколько раз на карнавале...'

С Дробяцко я чрезвычайно подружился и они принимали меня как родного. Оба они понемногу прихварывают. Они служат у Половцевых, у генерала, который сам занят в казино, а жена (с которой я познакомился) рисует. Служба у Дробяцко конечно надоедливая, но всё-таки сыты и могут учить Павлика. Марья Григорьевна много мне рассказывала о далёком Ястребинском прошлом.

Я посылаю Тебе две фотографии Ирэн: выбери одну для себя, а другую пошли Рае. Как она Тебе нравится? Эти фотографии - работа как раз того художника, у которого я собираюсь работать. Я с ним познакомился в Монако, кажется, я Тебе уже писал об этом. Кончаю. Крепко, крепко Тебя целую, моя дорогая... Пиши.

Твой Боря».

«1 мая 1933. Париж.

Дорогая мамочка, посылаю Тебе мою фотографию - надеюсь, что она не сомнётся в дороге. Во всяком случае напиши, как получишь.

Я живу по-прежнему потихоньку - много ем и сплю - отчего сильно растолстел - сегодня как раз взвешивался: 73 кило, а в Германии был 66!!!

Даю уроки и прочее. В общем сейчас ничего - как раз хватает на жизнь. Часто вижусь с Ирэн. Её сестра уезжает на праздники в Испанию - получила стипендию из университета. Мирра Ивановна (мать Ирэн) очень меня балует : закармливает, присылает фрукты и т.д. И вообще я очень дружен со всей семьёй. По-прежнему встречаюсь время от времени с русскими писателями и поэтами - сам же почти ничего не печатаю (что в некоторых смыслах очень хорошо) - только не так давно одну сказку (для взрослых) для одного немецкого издания. А как живёшь Ты? Моя милая, хорошая мамочка, я Тебя очень люблю. Напиши мне, дорогая. И что Рая - она уже давно мне не пишет.

Пробуду в Париже вероятно до конца июня, а потом хотелось бы на месяц или на два уехать в деревню. Посмотрим, быть может, удастся. У меня есть приглашение в Германию, но по всяким политическим обстоятельствам не думаю, что я туда поеду.

На днях мне нужно будет пойти в префектуру, т. к срок моего временного разрешения истекает. Надеюсь, что мне дадут разрешение на год. Крепко Тебя целую. Всем привет.

Твой Боря».

«26.06.33.
Дорогая моя Мамочка, спасибо за Твое ласковое письмо. Марье Григорьевне я давно уже написал, а тебе вот собрался только сегодня. Как видишь, в Германию я не поехал и не поеду этим летом. .Вместо этого переехал на другую квартиру, потому что в комнату, которую я занимал у А. Жида, вернулся её прежний обитатель. Это отчасти хорошо - так там было бы слишком жарко, с другой стороны - там я ничего не платил, что конечно было очень удобно. Теперь у меня большая хорошая комната, есть ванна, нет телефона, зато я пользуюсь кухней и экономлю на том, что сам себе готовлю.

Июль я останусь в Париже, а в августе Лоты пригласили меня провести несколько недель у них в Пиренеях, куда они поедут отдыхать (кроме матери, которая собирается в Сов. Россию - если получит визу).

Ирэн сдала экзамен по русской литературе и стала кандидаткой русского языка. Кроме того она сдала экзамен и по румынскому языку (по латыни и по французски она давно уже окончила университет).

Я сейчас занимаюсь французским и английским, а осенью намерен поступить в университет на немецкое отделение и в школу восточных языков -для русского. Русский язык я пройду весь курс за год, это не трудно, а с немецким придётся всё -таки много работать (хотя я и очень прилично говорю) - но если всё пойдет хорошо, то года через четыре я смогу получить диплом, который даст мне право на государственную службу в качестве учителя или профессора. К этому времени я успею уже стать французским подданным, жениться и сделать тебя бабушкой...

Что Ты думаешь об этом моём плане - сделаться филологом ?

Мой будущий тесть вполне его одобряет и будет по мере возможности помогать мне во время учения.

Кроме того, я записан кандидатом в одну химическую лабораторию и, может быть, получу там пока что маленькое место. Ну-с вот - это то, что касается меня...
А как Ты живёшь, дорогая моя мамочка? Когда Ты получишь эстонское подданство, то, может быть, сможешь приехать сюда на время, а потом и совсем, когда я наконец стану зарабатывать деньги. Как Твоё здоровье? Что Тебе пишет Рая? Она мне прислала недавно открытку, и я ей написал письмо.

Крепко, крепко Тебя обнимаю и целую, моя родная мамочка. Всем сердечный привет. Как у Тебя с квартирой? Пиши.

Твой сын».

«Париж, 19-го июля.
Моя дорогая мамочка,
поздравляю Тебя с Днём Твоего Ангела, крепко, крепко целую. Спасибо за письмо. Я очень рад за Тебя, что Ты хоть немного отдохнула и побывала в деревне. Вот через несколько дней и я надеюсь поехать на юг, в горы. Ирэн ждёт меня с нетерпением.

Мирра Ивановна не поехала в Россию, т. к. ей не дали визы. Она сейчас в санатории под Парижем, отдыхает в одиночестве (я буду у ней в понедельник к обеду), а к 1-му сентября она тоже поедет в
Пиренеи и отвезёт свою вторую дочь - Марьянну - в Испанию (где та будет работать 6 недель в архиве), а потом вернётся к нам.

Все Лоты по-прежнему очень хорошо ко мне относятся - я даже подружился со стариком профессором, - с тех пор как начал немного говорить по-французски, а то раньше мы могли объясняться только при помощи переводчика...

Я познакомился здесь с несколькими профессорами в Школе восточных языков - и т. к. я знаю эстонский, а весной, вероятно, смогу сдать и финский язык (который мне приходится сейчас изучать для одной работы), то очень возможно, что будущим летом я получу стипендию на поездку в Юрьев, Ревель и Гельсингфорс. Вот было бы хорошо!..

От Раи я получил длинное письмо вчера. Она, бедная девочка, в этом году осталась без отпуска. Осенью я, вероятно, познакомлюсь с её «женихом» - не знаю, известна ли Тебе эта история с письменным предложением из Парижа? Если Рая Тебе не рассказывала, то Ты тоже меня не выдавай, мамочка.

Пиши мне, моя родная, всегда можно писать на парижский адрес - мне перешлют. Следующее письмо надеюсь прислать уже из деревни.
Крепко целую Тебя, дорогая мамочка.
Весь Твой сын Борис».

«29 августа 1933.
Моя дорогая мамочка,
итак, я уже в горах. Приехал неделю тому назад. Здесь очень хорошо - солнце, великолепный воздух, красивые прогулки. Это ведь первые «настоящие» горы в моей жизни. Каждый день мы делаем большие прогулки по горам - пешком, иногда в автомобиле со знакомыми. Я уже успел загореть и поправиться: последнее время в Париже я чувствовал себя неважно - жарко, душно, да, кроме того, ещё я ушиб себе руку и должен был несколько дней носить её на повязке (ключица) - теперь уже всё прошло.

Вся семья Лотов относится ко мне очень хорошо (не говоря уже, конечно, об Ирэн). Профессор очень рад моему приезду - а то не с кем было и потолковать - о политике и т. д. Я очень люблю его слушать - он рассказывает очень хорошо (и я учусь таким приятным образом французскому языку), а кроме того, конечно, ему есть что порассказать за свои 65 лет.

Завтра Марьянна уезжает в Испанию, и скоро приедет Мирра Ивановна, которая хорошо отдохнула в санатории. Здоровье Эвелины (самой младшей) тоже куда лучше. Здесь серные источники, которыми лечится отец семейства; для развлечения я тоже время от времени принимаю серный душ - это очень приятно и полезно.

Мы останемся здесь примерно до 18-го сентября, а потом в Париж -.я оставил за собой мою прежнюю комнату.

Пиши, дорогая мамочка. Крепко Тебя целую, невеста моя Тебе кланяется (она начинает помаленьку готовиться к экзамену).

Всем привет.
Твой Боря».

Ленинградская библиотека имена Салтыкова-Щедрина. Рукописный отдел. Тишина. Я - в гостях у одной на «хозяек отдела» - Т. П. Вороновой. Несметные сокровища. Фантастические истории их приобретения, - жаль, что сейчас приходится отсылать читателя за сведениями к многочисленным публикациям Отдела, - мне надо рассказать не о том, откуда взялась чудом уцелевшая Библия, которую Мария Стюарт держала в руках, идя на казнь, и которая сейчас находится в бережных руках Тамары Вороновой, не о том, как попала к нам библиотека Вольтера, переписка королей; речь пойдет о другой переписке, тоже хранящейся в этом отделе.

Мы сидели в кабинете Тамары Павловны Вороновой, когда речь зашла о моей работе над биографией Вильде. Неожиданно всплыло имя профессора Лота: оказалось, что в отделе рукописей хранится архив члена-корреспондента АН СССР О. А. Добиаш-Рождественской, в том числе её переписка с профессором Лотом - другом и учителем Ольги Антоновны.

В 1975 году в очередном номере «Французского ежегодника» вышла статья Т. П. Вороновой «К биографии Бориса Вильде».

Первое письмо профессора Лота, где есть упоминание о Борисе, относится к осени 1933 года, - оно написано почти одновременно с письмом Бориса к матери от 29 августа, где он говорит, что «ушиб себе руку... ключица... теперь уже все прошло». Но «все» было не совсем так.

«Я не знаю, писала ли Вам М. И. про несчастный случай, который произошел с женихом Ирэн, - пишет профессор Лот. - В тот самый день, когда он должен был сесть на поезд, чтобы присоединиться к нам в Эксе, он был сбит в Париже автомобилем. Он отделался ушибами и сломанной ключицей. После месяца, проведённого в госпитале, он приехал к нам в Экс: ему необходим ещё длительный уход и он долго не сможет приступить к работе. Естественно, что я поддержу его до тех пор, пока страховая компания не выплатит ему возмещение. Это очень симпатичный молодой человек, который всем нравится (...).

Но самой серьёзной из всех наших забот является библиотечный конкурс, который должна выдержать Ирэн в ноябре, конкурс, с которым связано её замужество; будет 3 или 4 места в следующем году и более 100 конкуренток и конкурентов! Ирэн же, кажется, не имеет никакого понятия о серьёзности положения и до сего дня нисколько не готовится к этому серьёзному экзамену (...). Вы думаете, что я могу легко устроить положение моих дочерей. Абсолютное заблуждение! Пример Раисы Блох ничего не означает: я нашёл ей работу малооплачиваемую и всего на несколько месяцев благодаря одному американцу. Если бы ей надо было рассчитывать на Францию, она умерла бы с голоду в Париже. В старых странах нет места для неожиданностей. Всё на перёд распределено: каждое место предоставляется по конкурсу, и даже министр не может нарушить этот порядок. Если он попытается превысить свои права, то профессиональные ассоциации могут отменить его решения. Ровно 30 лет тому назад я сам первый подал пример и привлёк министра к Верховному суду за противозаконное назначение.

Марианна получит должность, потому что она регулярно сдаёт свои экзамены. Ирэн же - фантазёрка, рискует остаться на мели как обломок кораблекрушения. Но ничего не поделаешь. Что касается бедного Бориса, то можно только содрогаться: четыре или пять лет назад он мог бы заниматься журналистикой, литературой, кино и тому подобным... Теперь всё закрыто перед ним. Были недели, когда он буквально умер бы с голоду без моей поддержки!»

«26 декабря 1933 г.
Ирэн получила своё обручальное кольцо: Борис сделал ей этот прелестный подарок на пособие, которое ему были должны за несчастный случай. У жениха скромное положение, но оно без сомнения будет улучшаться, потому что он умён и усерден. Что касается невесты, то она ничего сейчас не имеет и, кажется, ничего не желает : она живёт в мире химер, пока какой-нибудь внешний толчок не вернёт её обратно на землю...»

Осенью Борис пишет Марии Васильевне о своих планах.

«Дорогая, хорошая моя мамочка,
спасибо за письмо. Рая мне тоже недавно написала и сообщила «конец» своего «романа в письмах». И остаётся только порадоваться, что это так и вышло, ибо претендент на её руку - человек для неё совсем неподходящий.

Что касается меня, то моя свадьба состоится не раньше весны, пока же я -удовлетворяюсь положением жениха. Ирэн готовится к экзамену, а я ищу работу. Та работа, которою я сейчас занят,- это сотрудничество над книгой о происхождении европейских народов, в частности то, что касается финских племён. Это отнимает не слишком много времени, так что я ещё отдыхаю, собственно говоря. Читаю книги и два раза в неделю играю в лаунтеннис.

Занятия в университете начнутся с 1-го ноября. Мои документы из Юрьевского Ун-та мне уже высланы (я просил об этом Правдина), и на днях я должен их получить. В этом году я постараюсь сдать все экзамены по русскому языку и получить диплом: очень возможно, что через год или два можно будет получить место учителя русского языка. Кроме того, займусь финским языком как следует.

Конечно, было бы хорошо получить какое-нибудь место, но сейчас совершенно невозможно получить разрешение на работу. Итак придётся пока что пробиваться, как бог на душу положит. Но думаю, что не пропаду - раз до сих пор прожил...»

Но прожить без работы было трудно, и Борис пишет в ноябре:

11 ноября 1933
«...Начались занятия в моей школе - я начал было слушать лекции, но кажется что особенно много мне слушать не придётся , потому что с послезавтра у меня начинается служба. Совершенно неожиданно мне предложили место бухгалтера в одной очень солидной французской страховой компании и, немного подумав, я решил взять эту службу. Сначала мне будут платить не слишком много, но всё же очень прилично, если принять во внимание, что я этого дела совсем не знаю. Когда немного научусь, то обещали прибавить. Не знаю только ещё, как устроюсь с разрешением на работу.

Работать я буду восемь часов: с 8.30 часов утра до 6 часов вечера (полтора часа на обед). Директора я знаю лично - это очень милый человек, хотя и требовательный по службе. Думаю, что с работой я сумею справиться. Увидим.
Если всё пойдёт хорошо, то к весне я вероятно женюсь, тем более, что Ирэн выдержала свой экзамен на библиотекаря...»

Париж, 8. 12. 1933.
«Дорогая, милая мамочка,
вчера я послал Тебе почтовым переводом 500 франков. Напиши, когда получишь, и какую сумму в эстонских кронах. Я сейчас не знаю курса. Это Тебе к Рождеству, дорогая мамочка. Рае я тоже послал 200 франков, чтобы она смогла приехать к Тебе на праздники - или, если Ты получишь к тому времени подданство, то поезжай Ты.

Дело в том, что я сразу получил деньги из за мою службу, и за работу в Сорбонне и даже смог себе купить новый и хороший костюм.

На службе сейчас очень много работы, потому что все счёты были страшно запущены, а теперь надо делать годовой отчёт и баланс. Моё бюро помещается рядом с Лотами и я каждый день у них обедаю. Возможно, что через месяц или два Ирэн тоже получит место. Пока же она занимается и шлёт Тебе сердечный привет. У нас стоят холода - то есть холода для Парижа - доходит до -5°!

Спасибо за почтовые марки. Прости, что мало сейчас пишу - некогда. Отпишу всё подробно на праздниках. Крепко, крепко Тебя целую и обнимаю. Всем кланяйся.

Весь твой Боря».

Весна 1934 года. Борис всё ещё продолжает служить-учиться трудно. Снова письмо к матери

«Париж, 11 марта.
Моя дорогая, хорошая, милая мамочка, только что получил Твоё письмо. Прости меня, что я так давно не писал - я страшно виноват перед Тобой - но вот уже целый месяц, как я не писал ни одного письма - просто по лени и полной бессовестности: накопилось так много неотвеченных писем, что не решаюсь приниматься. Родная моя, у меня всё благополучно, всё по-прежнему. Я продолжаю служить, служба отнимает у меня много времени, но что же делать: надо два-три года потерпеть - а потом, надеюсь, будут возможности устроиться как-нибудь иначе.

Ирэн тоже поступила на службу - в Национальную Библиотеку - у неё хорошая лёгкая работа, и она занята всего четыре часа в день и зарабатывает очень прилично. У меня с ней самые наилучшие отношения - несмотря на полное несходство наших характеров и разницу в воспитании и так далее. Я кроме службы ничего больше не делаю, ничего не пишу, не довольно много читаю, изредка хожу в кино или концерт и довольно часто приходится бывать в гостях и на различных собраниях - что я сейчас делаю не особенно охотно, но нужно ходить - «назвался груздем, так полезай в кузов».

На пасху Мирра Ивановна уедет на юг с двумя младшими девочками - Марьянна будет работать две недели в каком-то архиве, а Эвелина - чтобы отдохнуть (она всё время болеет - неопасно, но надоедливо). Так что мы останемся в Париже втроём: Ирэн, профессор и я.

После Пасхи я собираюсь переезжать, так как моя хозяйка меняет квартиру. Возможно, что я перееду в пригород, куда-набудь недалеко от моей службы -это на несколько месяцев, так как если в июле женюсь, то надо всё равно искать квартиру в Париже.

В связи со всеми обстоятельствами – много «хозяйственных» забот - нечто для меня совершенно новое.

Кстати, дорогая мамочка, Ты пишешь «златокудрый». Я уже теперь далеко не «златокудрый» - и не только кудрей, но и волос на голове скоро, кажется, не будет. Стану лысым, отпущу брюшко, пущу золотую цепь по брюху и буду солидным и важным. Знай наших!

Прилагаю кстати к письму две случайных фотографии, по которым Ты сможешь судить - изменился ли я ?

Ну вот, моя дорогая мамочка, остаётся только сказать ещё о самом главном : что я Тебя очень, очень люблю. Но это Ты, конечно, знаешь сама. Только я люблю Тебя ещё больше, чем Ты думаешь, хотя и не так, как полагалось бы хорошему и разумному сыну, а иначе - вот так, как полагается любить таким скверным детям, как я. То есть - ещё больше.

Крепко, крепко целую. Привет всем... И не болей!
Всегда твой Борис».

Из длинного письма в конце этого года ясно видно, что Борис действительно страшно занят: надо было написать несколько статей, да, кроме того, он читал большой доклад о Германии. «Со службой пока что справляюсь, - конечно, это не очень-то весело, но надо потерпеть несколько лет, а там будет видно... Большинство моих приятелей устроено куда хуже моего. Мне вполне хватает на жизнь - даже могу кое-что откладывать: Курю мало, зато научился пить - не водку, а хорошее французское вино. Когда я обедаю у Лотов, старик профессор радуется, что можно распить бутылочку, а то Мирра Ивановна ему не позволяет».

Кончается это письмо так:

«Моя дорогая, родная, хорошая мамочка, крепко тебя целую. Помни, что ты не одна, что у тебя есть любящие дети - не очень, может быть, послушные и хорошие (особенно сын), но уж какие есть.
Твой весь сын».

Если проследить и ещё раз проверить - по письмам и документам - хронологию всего десятилетия парижской жизни Бориса Вильде от осени 1932 года до зимы 1942-го, когда его не стало, - то, несомненно, найдутся какие-то пробелы. Но расставить вехи, наметить схему его становления, как он сам называет эти годы, можно довольно точно. Тридцать второй - тридцать пятый годы - вхождение в новую жизнь, новую семью: в июле тридцать четвёртого Ирэн и Борис наконец поженились, хотя Борис уже давно стал членом семьи Лотов. Он по-прежнему часто пишет матери :

«Бедная моя дорогая мамочка, - пишет он 8 октября 1934 года, -мы очень огорчены Твоей болезнью. Напиши, пожалуйста, что у Тебя, собственно говоря, за болезнь - самого глаза или же глазного нерва. Надо полагать, что Ты ещё не скоро сможешь взяться за работу – да и вообще пожалуй надо бы Тебе перестать работать. Я надеюсь, что скоро буду в состоянии посылать Тебе каждый месяц, хотя бы немного. Последние .два месяца у меня вовсе не было работы – сейчас я получил небольшую работу – поправить один перевод с немецкого на французский – и надеюсь, что что - нибудь найду и в дальнейшем. Ирэн по-прежнему служит в библиотеке и, кроме того, переводит книгу Бердяева, что очень трудно и отнимает много времени. Семья Лот живёт по-прежнему, вторая сестра Марьянна, по-видимому, скоро будет обручена с одним из учеников профессора, а младшая начала подготавливаться к аттестату зрелости.

Я подал прошение о принятии во французское подданство, вероятно получу его весной и тогда придётся отбывать воинскую повинность - но надеюсь, что останусь в Париже - где-нибудь в бюро.

Я получил от Раи халву, шоколад и папиросы - на этих днях я ей отвечу. Ирэн была очень довольна - она большая сладкоежка. В общем живём мы тихо - выходим очень редко... Я начинаю привыкать к положению женатого человека - что же пора - уже как-никак, а двадцать шесть лет стукнуло. И кажется, что - несмотря на разницу в происхождении, воспитании, культуре - мы друг с другом сможем хорошо поладить.

Как жаль, дорогая мамочка, что Ты ещё не видела Ирэн: Вот когда отбуду военную службу, то мы приедем в Эстонию на лето - и может быть и Тебя тогда увезем с собой в Париж...»

«Париж, 17-го декабря 1934.
Моя дорогая Мамочка,
спасибо за Твоё письмо. Неужели Тебе всё ещё не лучше? Как ужасно, моя хорошая, родная, что Тебе так приходится страдать! Мне очень больно, что я ничем не могу Тебе помочь.

Не благодари меня за деньги. 20-го я пошлю ещё - опять на Раино имя, чтобы Тебе не пришлось беспокоиться. Так что Ты получишь их вероятно 26-го. Конечно, Ты не должна и думать возвращаться на завод - если больничная касса не будет больше платить, то переезжай к себе и ходи в клинику на приёмы. В этом году я не смогу посылать Тебе много - потому что у меня нет постоянной работы, но через год - когда я стану французом, то, наверное, смогу найти какое-нибудь приличное место. У нас всё по-прежнему. Ирэн наконец кончила свой перевод и теперь мы сможем немного отдохнуть. Её сестра, Марьянна, всё ещё не совсем оправилась - сейчас она в горах и вернётся через неделю. На праздниках она будет крещена и станет католичкой. (Все три сестры, как я тебе писал, не были крещены при рождении). Возможно, что она скоро будет невеста. Мирра Ивановна по-прежнему очень хорошо к нам относится, она с большим участием всегда спрашивает про Тебя. Профессор помогает мне доставать книги для моих занятий : я очень люблю с ним беседовать : он чрезвычайно много знает и очень живо всем интересуется. А с младшей, Эвелиной, я занимаюсь немного математикой и физикой - ей даётся ученье довольно трудно, она больше любит спорт и синема...

Сейчас положение русских во Франции очень ухудшилось. Очень многие лишились работы и рабочей карточки. Но надо надеяться, что это временное положение - потому что в действительности во Франции людей не выгоняют и профессор Лот всегда говорит, что нужно не выгонять иностранцев, а наоборот, принимать с благодарностью, особенно тех, кто со временем становятся французами сами.

Я получил от эстонского клуба писателей первый рассказ для перевода и эстонско-французский словарь. Буду работать потихонечку - работа не спешная - книга выйдет не раньше осени - Ирэн будет мне помогать для французского. Литературой я сейчас занимаюсь мало: написал одну критическую заметку, которая появится в ближайшем будущем в одном новом русском журнале: «Полярная Звезда». Пошлю Тебе, как только журнал появится. Редактор журнала - мой близкий приятель Алферов, и намерения у него самые лучшие, вот только как будет с деньгами. Из-за общего обеднения сейчас почти все русские журналы позакрывались и даже «Современные Записки» дышат на ладан.

В семействе Лот всё по-старому; они всегда спрашивают о Твоём здоровье. У нас очень сердечные отношения со всеми, с профессором я встречаюсь раз в неделю в университете и мы сидим в кафе и болтаем о литературе, политике и пр. Чем больше я его узнаю, тем больше люблю. Мирра Ивановна очень о нас заботится, делает подарки и т. д., но сама заезжает к нам редко: не хочет стеснять молодых. Марьянна понемногу поправляется, её жених (официальной помолвки, впрочем, ещё не было) окончил первым высшую школу исторических наук и получил стипендию для поездки в Рим на два года. Возможно, что через год будет свадьба и Марьянна тогда проведет медовый месяц в Риме. Младшая, Эвелина, все еще больна - гланды. И так как и без того учится она не очень важно, то вряд ли сможет в этом году окончить гимназию. Впрочем, она больше интересуется спортом и кинематографом... Ирэн просит Тебе очень. кланяться - она очень хочет Тебе написать, но ей всегда ужасно трудно бывает писать письма. Ей всё кажется, что она пишет плохо и не то, что нужно. Но как-нибудь она всё же соберётся.

А я Тебя крепко, крепко целую, моя родная. Пиши. Кланяйся всем.
Весь твой Боря».

«11.8.36.
Дорогая Мамочка,
вот уже неделя, как мы в деревне. Это в Эльзасе, недалеко от Страсбурга. Назвать горами эту местность трудно, особенно после Альп, но.всё-таки наше местечко расположено на высоте 600 метров, а вершины вокруг доходят до 1000 метров. Все эти горы покрыты густым и красивым еловым лесом, который напоминает мне немного эстонские леса, и только на самых вершинах вместо леса - пустыри, поросшие жёсткой травой. С вершин открывается великолепный вид на долину Рейна и на цепи гор. Повсюду разбросаны руины старых замков, монастыри, башни. Сама наша деревушка Ховальд (что в переводе значит - высокий лес) состоит из десятка отелей да десятка три вилл, разбросанных по берегам маленькой, но живописной речки, а кругом лес. Дом, где мы живем, совсем новый - это первый год, что он сдается - и он устроен со всем комфортом, есть даже ванная.

Все семейство в сборе, кроме того до нашего приезда здесь гостил две.недели жених Марьянны, который отбывает сейчас военную службу офицером и находится недалеко отсюда в Меце. Он будет наезжать сюда по воскресеньям. Вероятно в октябре состоится свадьба, после чего молодые уедут в Италию (так как он окончил первым школу средневековой истории, то его посылают на два года в Рим, но из-за военной службы ему останется только один год пребывания в Италии).

В этом году я ещё не отправлюсь отбывать воинскую повинность: я только 1-го августа получил извещение, что моё прошение о натурализации принято, но формально я стану французским гражданином только в октябре: мне нужно ещё заплатить за это 1300 франков, которые, конечно, придётся заплатить моему тестю, человеку исключительно доброго сердца, равно как и Мирра Ивановна. Это тем более мило с их стороны, что они сами далеко не богаты, а особенно теперь, когда, по новому закону, профессор выйдет в отставку уже этой зимой, им придётся во многом себя урезать.

Перед отъездом из Парижа я говорил с директором Школы Восточных Языков, который мне обещал маленькую стипендию, чтобы я мог продолжить свои занятия по японскому языку. Это было бы очень кстати.

Вот, более или менее, все наши новости. А как Ты? Надеюсь, что Ты отдохнула хоть немного. Как у вас лето? Здесь - неважное, два-три солнечных дня, а потом снова дожди. Но предсказывают, что скоро установится хорошая погода.

Я надеюсь, что Ты скоро получишь деньги за перевод, который я (благодаря помощи Ирэн) сделал с эстонского, - если только председатель Общества писателей сейчас не уехал из Юрьева. Вероятно сумма будет небольшая, потому что я просил их выслать мне несколько эстонских книг, стоимость которых будет вычтена из гонорара. Напиши мне, когда - получишь (вероятно не раньше 25-го) и сколько. Что делает Рая? Давно от неё не получал никаких известий.

Крепко, крепко Тебя целую и обнимаю, моя дорогая, хорошая мамочка. Кланяйся Жене, бабушке, всем. Пиши.
Весь твой Боря».

«Молодые чувствуют себя хорошо, -пишет профессор Лот 2 февраля 1935 г. - Ирэн мужественно трудится в библиотеке на неблагодарной работе, но всякая самостоятельная работа для неё невозможна по её же вине: она не умеет быть организованной. Её муж серьёзно изучает филологию и немецкую литературу в университете. Он зарабатывает изредка небольшие суммы работой в книжном магазине. Растущая у нас ксенофобия не разрешает ему поступить на какую-либо государственную службу. Поэтому он думает изучить японский, язык очень трудный, который у нас никто серьёзно не изучает.

Вот ещё несколько выдержек из писем профессора Лота своей ленинградской корреспондентке.

«23 мая 1935. Ирэн продолжает работать в библиотеке. Её муж серьёзно готовится к сдаче экзаменов на свою первую учёную степень перед тем, как идти на военную службу - в октябре».

6 сентября 1936. Ирэн и Борис только что расстались с нами после месячного пребывания у нас, от которого они в восторге. Муж Ирэн всё так же приятен и мил. Он всё ещё без работы и учится: он сдал три экзамена на лиценциата и занял первое место по японскому языку в школе восточных языков (первый год). После двух лет ожидания он наконец получил французское гражданство».

«31 декабря 1936 г. Наше денежное положение значительно ухудшилось: по крайней мере на 3600 франков в месяц. Таким образом мы вынуждены были пригласить Ирэн и её мужа в Фонтене, не имея возможности более оплачивать их парижскую квартиру. Они вчера переехали и объявили, что счастливы жить с нами. Удовольствие взаимное. Мы должны быть вместе друг с другом в тяжелые дни, которые могут наступить. Борис натурализовался, и это позволит ему наконец зарабатывать на жизнь, после того как он закончит свою военную службу. Он с успехом изучает японский и этнографию. Мы им очень довольны».

На одной из фотографий — дом в Фонтене-о-Роз - тот старый дом, где жили Лоты и куда переехали Ирэн с Борисом в 1936 году. Это - не особняк: рядом - квартира знаменитого профессора Ланжевена, одного из самых близких друзей семьи Лотов.

В 1957 году академик Пётр Леонтьевич Капица, на торжественном заседании Академии наук СССР, делал доклад, посвящённый 85-летию Поля Лавжевена, который скончался в 1946 году, успев порадоваться победе над фашизмом и освобождению Франции. Пётр Леонтьевич сказал: «Охарактеризовать облик Поля Ланжевена можно, я думаю, одним словом: он был человеком, во всём служившим прогрессу, - он был прогрессивным в науке, прогрессивным в своих политических взглядах и прогрессивным в своей общественной деятельности». Учителем и другом Ланжевена был Пьер Кюри, его учеником - Фредерик Жолио-Кюри. Ланжевен - пропагандист теории относительности Эйнштейна, друг Ромена Роллана и Анри Барбюса, всегда выступал по множеству вопросов острополитического характера, вместе с Золя защищал Дрейфуса... Ланжевен - коренной парижанин, внук простого слесаря, сын бедного землемера, достиг мировой известности, стал академиком нескольких академий, в том числе - с 1929 года - членом Академии наук СССР.

Когда началась война в Европе, П. Л. Капица обратился к правительству СССР с просьбой - помочь ему перевезти академика Ланжевена в Москву. Наше правительство тут же послало приглашение, но Ланжевен ответил, что в Сорбонне начались фашистские и антисоветские настроения и, пока он их не ликвидирует, он уехать не может. Но когда он уже собрался уезжать, немцы взяли Париж. Ланжевен был арестован, но вскоре выпущен. Через некоторое время забрали его дочь и зятя - членов Французской коммунистической партии. Дочь отправили в Освенцим, зять был расстрелян. И тогда почти семидесятилетний Ланжевен написал, через друзей, письмо Жаку Дюкло - «Фредерику», жившему в глубоком подполье. Он просил секретаря ФКП принять его в партию, «на место зятя и дочери...». Друзья, понявшие, что Ланжевену снова угрожал арест, с трудом уговорили его бежать. Этот побег напоминает кадры из детективного фильма: в горах была инсценирована автомобильная катастрофа и «пострадавшего» - забинтованного с ног до головы - перенесли с горной дороги на руках в Швейцарию. С 1942 года, до самой смерти, Ланжевен был членом ФКП... Когда немцы оккупировали Париж, его семнадцатилетний внук, которого, в честь образцовской куклы, звали «Тяпа», носил в петлице большую «английскую» булавку, ставшую в те годы символом Англии, и слушал вместе со всеми радио из Лондона...

Три последних письма профессора Лота к О. А. Добиаш-Рождественской полны тревог в связи с надвигающейся второй мировой войной. Так, 16 нюня 1938 года, сообщая о болезни жены и младшей дочери, Ф. Лот пишет: «...что значат наши неприятности после тех потрясений, которые переживают Европа и мир! Я отчасти предвидел то, что сегодня происходит, и уже 7 или 8 лет живу в тревоге, тогда как мои соотечественники жили беззаботно, к счастью для них, но не для других. Три недели назад мы были на волосок от войны. Мой русский зять, получивший гражданство и сейчас артиллерист в Шалоне, говорил мне, что армия это знала и была чрезвычайно спокойна и решительна. Мой другой зять, по возвращении из Рима, только что призван как офицер запаса. Эти два молодых человека, оба очень революционно настроенные, удивительно спокойны и готовы на всё. Это большое утешение для меня».

А 2 октября 1938 года в открытке, адресованной О. А. Добиаш-Рождественской в Крым, в санаторий учёных, он пишет: «...так как горизонт прояснился, по крайней мере временно, наши зятья смогут продолжать свои занятия», а его жена сделала следующую приписку: «Мы скорбим о Чехословакии и стыдимся за Францию».

Последнее письмо супругов Лот датировано 24 марта 1939 года. Сначала пишет М. И. Лот-Бородина: «...новые грозные события в нашей несчастной Европе всё заслонили последнее время в нашем сознании. Мы живём в ужасный варварский век, вечно на вулкане, по милости дикого фашизма, хотя я признаюсь, с осени была уверена, что никому из соседей Гитлера несдобровать: он и его сподвижники после Мюнхена и капитуляции демократий окончательно обнаглели, а сейчас сорвали все маски, скрывавшие доселе истинный лик зверя, от наших наивных «правителей». Гибель Чехословакии только второй акт сей трагедии, но для Вас лично, вероятно, самый мучительный1. Всё же о судьбе коренной своей родины Вам опасаться нечего, ибо Советский Союз нельзя раздавить немецким каблуком, и, может быть, именно там произойдёт окончательный крах нового колосса на глиняных ногах. Но прекрасная, милая Франция !.. Довольно, впрочем, ещё рано её оплакивать».

Ф. Лот добавляет: «Мы разделяем Ваши опасения по поводу здоровья Дмитрия Сергеевича1. Да и Вашего тоже. Как выстоять перед столькими испытаниями? Всё это ещё усугубляется политическим положением Европы, которую готов проглотить огромный.удав. Франция безрассудно дала ему возможность вырасти, хотя могла бы его разрубить на куски ещё три года тому назад. Мы во Франции в гораздо большей опасности, чем Вы. Наши зятья готовы уехать по первому зову, а нам угрожает эвакуация из парижского района неизвестно куда. Моя жена, стоически переносящая боль, по-прежнему недолечима. И затем, младшая дочь, здоровье которой нас снова начало беспокоить. Несмотря на всё, мы держимся. Ввиду полной невозможности личного общения, пусть навсегда сохранится между нами духовная и моральная общность!» 30 августа 1939 года О. А. Добиаш-Рождественская умерла.

Итак, в 1936 году Борис Владимирович Вильде официально получил право называться гражданином Франции - страны, ставшей ему давно родной и любимой. До сих пор он был «апатридом», что по-латыни значит «без родины», и жил по «нансеновскому паспорту», который выдавался таким людям. Теперь его приняла, усыновила Франция, за которую он потом, не колеблясь, отдал жизнь.

Немудрено, что он с такой радостью писал Марии Васильевне, отбывая полагавшуюся каждому французу военную службу, о том, что он «рад знакомству с моими новыми соотечественниками - простыми французами... Ведь до сих пор я встречался только с интеллигенцией...». И позже, уже во время «странной войны», он писал своему товарищу, Владимиру Сосинскому: «С моими людьми мы живем душа в душу и я могу на них положиться... С удовольствием я замечаю, что даже самые, что ни-на-есть отъявленные сорви-головы никогда не затевают со мной истории, а когда мне дают какое-нибудь задание, всегда находятся добровольцы, готовые пойти со мной...» Так Борис все больше выходил из своего «гордого одиночества». «Процесс очеловечивания», о котором он писал в «Диалоге», всё теснее сближал его с людьми.

Ближе всего он сходится с товарищами по работе в Музее Человека. Этот замечательный музей вырос на одной из красивейших площадей Парижа -площади Трокадеро - в августе 1935 года. Был снесён старый дворец, в котором находился Музей этнографии, и на его месте возвели это крылатое, лёгкое здание, где и разместился новый Музей Человека. ...Перелистываю каталог - глаз не оторвать. А ведь сколько я ни спрашивала людей, побывавших в Париже, почти никто не удосужился посмотреть эту. сказочную красоту, понять, что она говорит своим посетителям. И я ни разу не удержалась, чтобы не спросить своих земляков: - А в Музее мадам Тюссо вы, конечно, были? Были, были - смотрели восковые фигуры всяких знаменитостей, где рядом - без разбора - и герои и злодеи, стоят, «как живые»... Меня туда не пустили мои умные и добрые парижские друзья.

Профессор Поль Риве - основатель и первый директор-Музея Человека - был доктором медицины и выдающимся учёным, известным далеко за пределами Франции. Человек немолодой, он решил привлечь к работе в музее группу молодых, ещё только начинающих ученых. Именно он, познакомившись через своих друзей с Борисом Вильде, взял его к себе и посоветовал ему поступить в Этнологический институт при Сорбонне. Вильде уже занимался в Сорбонне и в Институте восточных языков.японским, немецким и финским.

Научно-исследовательская работа, прославившая музей во всём мире, с самого начала велась в двух направлениях - антропологическом и этнографическом. По экспозициям и сейчас ясно видно, что основателями музея руководило стремление не только показать происхождение человека в ряду живых существ, но и прежде всего выявить единство мировой культуры, общность путей её развития в истории человечества с истоков его существования на Земле. При такой концепции ничего не могло быть закономернее, чем роль коллектива музея в борьбе с тёмными силами, которые намеренно и злобно старались остановить рост этой культуры, уничтожить лучших её представителей.

Летом тридцать седьмого года Борис получает от Музея командировку в Эстонию: он уже составил себе имя, он один из основателей нового отдела - отдела Арктики и отдела культуры угро-финских народностей. Он едет в Печоры, тогда принадлежавшие Эстонии, - собирать материалы о малоизвестной европейским этнологам народности - сету, у которой сохранилось много интересных старинных обычаев, песен, остатков языческих верований. Для Вильде эта командировка была не только радостной встречей с матерью в Тарту, сестрой в Риге, с друзьями юности, но и серьезной работой вместе с археологами, в том числе с Л. Ф. Зуровым, впоследствии секретарем И. А. Бунина, а также с группой швейцарских фольклористов, которые помогли записать множество песен и рассказов стариков сету. Доклад Вильде об этой экспедиции, сделанный по возвращении в Париж, и коллекции, собранные им, и сейчас не потеряли своей ценности для специалистов.

Тридцать восьмой год - снова доклады, лекции, занятия в Сорбонне, работа в музее. Тридцать девятый: командировка в Финляндию, оборванная военными событиями. Снова армия, «странная война» и июль 1940 года, когда бригадир Вильде, бежав из немецкого плена, вернулся в Париж. И с этого дня - короткие семь месяцев Сопротивления до марта 1941 года, когда Бориса схватили на площади Пигаль и увели в тюрьму, где он провёл последние одиннадцать месяцев жизни. Наверно, в начале парижской жизни встречалось немало сложностей и препятствий - слишком неукротимый нрав был у этого человека, слишком разительно непохожа была обстановка, куда он попал из тихого Тарту («я глубоко провинциален», - сказал он одному парижскому приятелю), из нищеты фашизирующегося Берлина.

В Париже высокоинтеллектуальная среда, атмосфера постоянного научного поиска и зарубежная русская литературная жизнь. Всё ново, всё интересно и, конечно, очень непросто. В те первые годы Борису, очевидно, пришлось решать две основные задачи. Прежде всего надо было стать материально независимым: без этого он не хотел основывать собственную семью; судя по его письмам к матери, он старался как можно меньше пользоваться чьей бы то ни было материальной поддержкой. Он долго совмещал занятия в университете со скучнейшей бухгалтерской службой в конторе, давал уроки, переводил с эстонского, - словом, не чурался никакой работы и делал всё хорошо и легко. Куда труднее ему было отказаться от мечты стать признанным поэтом. Он всегда считал, что его призвание - литература; он был уверен в этом не только в Тарту - лучший поэт русской гимназии ! - но и в Берлине, где печатал свою смешную повесть о кинодиве и храбром юноше, добывавшем для неё бриллианты. Тогда, из Берлина, он писал матери: «Ты спрашиваешь - когда я стану знаменитым писателем? Не знаю, дорогая мамочка, скажу только одно, что или я буду писателем, или я вообще не буду, так как если не литература, то мне всё равно чем другим заниматься - сапоги ли чистить, фабрикой управлять или ребят учить. А выйдет ли что-нибудь из меня, это, конечно, один Господь ведает, но попробовать надо, кое-какой талант есть у меня безусловно». Сколько перебрано старых парижских журналов, сколько писем получено в поисках ответа на вопрос: почему и когда Борис перестал писать стихи?

Во всю журнальную страницу - большая фотография. Подпись: «Группа сотрудников журнала «Числа», 1934 год». В три ряда знакомые и малознакомые лица: одних читала в юности - Мережковский, Гиппиус, с другими встретилась в поисках стихов Бориса Дикого, как называл себя в литературе Вильде, и хорошо знаю их почти всегда грустные, безнадежные стихи, где постоянно светят звёзды и цветут розы - то в воспоминаниях о России, то в чужом небе и на чужой земле.

Отойдут в прошлое. многие земные разногласия, уже нет большинства из тех, на чьи лица сейчас смотрю, чьи стихи читаю в старых журналах и тоненьких томиках. Много ли останется этих умелых, искусных, иногда - вдохновенных строк? Существует ли такой «счетчик», которым можно, прикладывая к стихотворению, определить: есть ли тут истинная поэзия? Тут не оберешься цитат - какой она должна быть? - от пушкинского «прости, Господи, глуповатой» до того разговора Марины Цветаевой с Андреем Белым в берлинском кафе, в двадцать втором году, который она потом пересказала в замечательных своих воспоминаниях, названных с предельной точностью: «Пленный дух».

Как всегда - безостановочно, безудержно говорил Белый о стихах: «Человек должен быть на стихи обречен, как волк - на вой. Тогда - поэт»...«...Скучно читать. Ведь веры нет в стихи. Стихи изолгались - или поэты... Когда стали их писать без нужды, стихи сказали - нет. Когда стали их писать - составлять, они уклонились...» Составлять... Составители - злое слово. Но они-то и пишут куда больше, чем поэты. Упорно, настойчиво, много лет подряд. Их печатают - и сразу забывают. Но иногда и к ним приходит Слава - то тихая, почти неслышная, домашняя, то громкая и глянцевитая, как обложка модного журнала. Читаешь - всё как будто «составлено» правильно: и рифмы, и ритм, и даже чувства, но...Но не ложится на холмы Грузии ночная мгла, не дышат почва исудьба, не подползают поезда лизать поэзии мозолистые руки...

В той группе сотрудников «Чисел», в нижнем ряду, на полу, сидит и «Борис Дикой». Выхватив знакомое лицо, мы с трудом увеличили эти полтора сантиметра - и сквозь сетчатую фактуру журнального листа виднее стала и чуть раздвинувшая губы улыбка, весёлые глаза, высокий гладкий лоб, над ним аккуратно, честным ёжиком подстрижены густые волосы. Уже во всём облике - подчеркнутая подтянутость, уверенность в себе... Рядом - молодой поэт Юрий Софиев, чьи интереснейшие письма, полные доброты и внимания, я перечитываю с огромной благодарностью и грустью: Юрий Борисович жил в Алма-Ате, работал в Академии наук... Отыскался он теми же неисповедимыми путями, какие непрестанно приводили меня к людям, знавшим Вильде.

Из письма Ю. Б. Софиева : «Дикой мне был чрезвычайно симпатичен, близок по своим «левым» взглядам. Мы постоянно участвовали вместе в деятельности определенных литературно-общественно-политических групп, но близкого, интимного дружеского отношения между нами - увы! - не было... Может быть, из-за моего молчаливо-застенчивого, замкнутого характера? А может быть, и по различной величине масштабов? Теперь ведь ясно, каким большим, сложным, значительным человеком был Видьде. По масштабу - подлинным национальным героем Франции и Сопротивления вообще.

С 1929 по 1933 год я был председателем «Союза молодых русских поэтов и писателей во Франции». Как-то ко мне пришли два молодых человека, два приятеля - студенты Сорбонны - Борис Вильде, этнолог, историк культуры, и Юрий Мандельштам, филолог. Приятели принесли стихи - занимались литературой, хотели поступить в Союз. После беседы с ними я попросил их подать заявления, и на ближайшем заседании Правления они были приняты, так как стихи были грамотные... В начале тридцатых годов стали издаваться «Числа» - силами молодых... И во всех этих предприятиях участвовал Борис Дикой - но стихов его я не помню...» Ю. Б. Софиев рассказывает, что Борис обычно выступал в прениях, иногда делал доклад о немецкой литературе, писал о поэзии в русских парижских журналах. Нашлись две такие заметки: «Незнакомка» Р.-М. Рильке» и некролог, посвященный немецкому поэту Стефану Георге. Не знаю, как оценят специалисты эти короткие разговоры о двух прекрасных поэтах. Но мне в них чудится тоска: «Вот они - могли, а мне не дано...»

«НЕЗНАКОМКА» РИЛЬКЕ

В творчестве Рильке не трудно отыскать следы его касания с потусторонним миром. Достаточно назвать хотя бы тот факт, что поэт не хотел включать в собрание своих сочинений свой цикл стихов «из наследия графа С.», ибо - по его словам - они были ему продиктованы, это было только «поручение». Известно также, что и в жизни эта потусторонняя связь Рильке сыграла большую роль. Так, например, его поездка в Испанию была всецело внушена ему «незнакомкой», говорившей с ним при .посредстве медиума в замке в 1912 году.

Книга княгини Турнь (Маrie von Turn-und-Taxis), владелицы замка Дунно, даёт чрезвычайно интересные для исследователя записи этих сеансов так называемого «автоматического письма» - вопросы Рильке и ответы «незнакомки». Эта связь с незнакомкой продолжается до самой смерти поэта и всегда его «чрезвычайно волнует и пронизывает». Известно, что вообще к спиритизму Рильке относился скептически и скорее отрицательно. И делал исключение только для своей незнакомки. Как бы ни объяснить это явление – четвертым ли измерением или воплощением подсознательного «я» - оно несомненно чрезвычайно важно для правильного понимания творчества Рильке. «Незнакомка» немецкого поэта невольно напоминает о незнакомке Блока. И нет ли какой-нибудь таинственной и непостижимой связи между музами обоих поэтов?

«Числа», 9, Париж, 1933 год.»
.
Следующая статья - некролог, уже длиннее, серьёзнее. Она напечатана в журнале «Встречи». Январь 1934 год. Лучшее в этом журнале - «Стол» Марины Цветаевой. Среди участников – Мережковский - статья «Антисемитизм и христианство», несколько рассказов: Ю. Фельзен, Гайто Газданов, друг Вильде - Довид Кнут (впоследствии - муж Ариадны Скрябиной и участник Сопротивления), и наконец Борис Дикой.

"СТЕФАН ГЕОРГЕ"

Умер замечательный человек и большой поэт. Стефана Георге мало знали заграницей, в самой Германии его читали немногие - он был и остался поэтом для избранных. В немецкой литературе стихи Георге занимают особое место. Влюбленный в гармонию и в совершенство строгих законченных форм, поэт не сразу начал писать на своем родном языке. В конце прошлого века немецкая речь была обезображена поколениями натуралистов, знающих слово только как средство выражения мысли, отягчена неуклюжими и неестественными грамматическими формами, ведущими свое начало от средних веков, иссушена философами. Стефану Георге эта речь казалась недостаточно гибкой и недостаточно богатой тайным внутренним содержанием для того, чтобы слово могло преобразиться в глубокий символ, стать «языком богов».

В ранней юности, почти в детстве - Георге пытается создать свой собственный язык, заимствуя корни с латинского. Он пробует писать по-французски, и, только вернувшись на родину, после продолжительного путешествия по Европе, он начинает писать по-немецки. И случается чудо: творческий гений Георге создает язык, соответствующий его поэтическому дару. Может быть только Гельдерлин, светлый безумец Гельдерлин, которого тогда никто не читал и не знал, умел придавать сухому языку учёных и моралистов такую невесомую силу, такую не немецкую звучность и гармонию.

В первых книгах Георге («Гимн Странствиям», «Альгабал») явно чувствуется влияние французских символистов, с которыми (Маллармэ, Верлен, де-Ренье) он был близок в Париже. Но символизм Георге этим не исчерпывается, точно так же, как не определяют его и все позднейшие многочисленные этикетки, которые пытались нацепить на него критики: «неоромантик», «неоклассик», экспрессионист» и так далее. Георге слишком многообразен и своеобразен, чтобы его можно было втиснуть в рамки какого-либо литературного течения. Его глубочайшие и сокровенные истоки берут начало в эллинстве. Но северное небо наложило свой холодный блеск на совершенство форм, на законченную стройность образов, на металлический пафос (где-то здесь кроется аналогия: Георге - Брюсов). И только в некоторых своих книгах Георге не только блестит, но и горит, жжёт, сжигает, как, например, в «Максимине», - книге стихов, посвященных безвременно умершему юноше, любимейшему и совершеннейшему из учеников Георге, «воплощению Божества на Земле».

Но поэзией не исчерпывается значение Георге в немецкой духовной жизни, которая на протяжении последних четырех десятилетий так тесно связана с его именем и с основанными им «Блеттер фюр ди кунст»: так называется издательство, возникшее в начале девяностых годов по инициативе Георге, Клейна, Вольфскеля и Жерарди. «Блеттер» объединяли очень немногочисленную, но тесно спаянную общностью мистически-религиозного мироощущения группу людей, своеобразное духовное братство, где Георге очень скоро стал общепризнанным Вождем, Учителем, Верховным Мастером. Книги «Блеттер» были предназначены для избранной публики; без всякой рекламы, с очень ограниченными средствами, издательство просуществовало до нашего времени.

Борьба, которую начали «Блеттер» с безраздельно властвовавшим тогда в Германии натурализмом, закончилась полным поражением последнего. И именно Стефану Георге обязана Германия целым рядом имен, возродивших мистически-религиозное направление немецкого духа. Гундольф, Клагес, Гофмансталь, Шулер - все они ученики и спутники Георге, в значительной степени обязанные в развитии творческому влиянию его личности. Не всегда, правда, было легко выносить гнет властолюбивой воли Учителя, многие порывали с ним и уходили от него. Стефан Георге не выносил непослушания, воля его была - закон. Никогда не обращался он к массам, никогда не стремился быть понятым всеми: «Если бы вы меня поняли уже сейчас, то мне незачем было бы приходить на землю».

Задача, которую он себе поставил - образовать немногочисленный круг посвященных, которые в свою очередь, могли бы продолжить начатое им дело воспитания немецкого народа, в великую миссию которого он твёрдо верил. Дело Георге подвергалось ожесточённым нападкам, как справа, так и слева. Одни ненавидели его за аристократический принцип, другие - особенно католические круги - считали его совратителем молодёжи в «новое язычество». И не без основания, конечно: ведь религиозный мистицизм Георге не имеет ничего общего с христианством - или очень мало: скорее всего это - античность, по-немецки углублённая и больше продуманная, чем прочувствованная. Здесь Георге касается того же источника, что и Ницше. Конечно, христианство, с его культом души и отказом от тела, было Георге глубоко чуждо. Точно так же, как чужд и непривлекателен был для него и мрачный хаос, с амплитудой колебания от Дьявола к Богу и от Бога к Дьяволу. Мистика Георге - это светлая мистика, озарённая вечным сиянием Высшего Закона Мировой Гармонии.

Борис Дикой».

Случайно нашлись стихи, напечатанные в журнале «Полевые цветы», - их мне дали вместе с фотографией Бориса: в Печорах, на террасе сельского дома (обидно, что фотография, сделанная во время экспедиции, выцвела и трудно разобрать лица), Борис, стоя спиной к свету, читает сидящим за столом эти стихи:

Немного нежности и снисхожденья
Благодарю, мой верный друг.
О как легки прикосновенья
Безвольных и бессильных рук.
Мы стали старше, проще, суше,
Мы одинаково бедны,
И за подержанные души
Достаточно и полцены.
Короче редкие свиданья,
Бедней случайные цветы,
Скупей слова, честней молчанье,
Всё ближе, всё ненужней ты...
Как мало, друг мой, нам осталось,
И как нежнее берегу
И рук покорную усталость,
И холод безответных губ.

Насколько эти строки грамотней, искренней его более ранних опытов! Видно, не прошли бесследно парижские встречи со старыми мастерами и с талантливыми сверстниками в «Кочевье» - поэтическом объединении, где собиралась пишущая русская молодёжь и где, по словам участников этого кружка, Вильде часто председательствовал, вёл собрания, иногда выступал в обсуждениях, но никогда своих стихов не читал. Может быть, покажется странным, что я так упорно доискивалась причины - почему Борис отказался от поэзии и ушёл в науку. Как он нашёл силу задавить в себе эту неуёмную тягу к стиху - а она жила в нём с малых лет,- как он смог заглушить этот гул, это гуденье, из которого вырастет ритм, образ, рифма - все чудеса поэтического ремесла. О том, как горько ему было отказываться от мечты стать признанным поэтом («я им буду - или меня вообще не будет»), Борис рассказал сам, в стихах. Эти стихи мне отдала его жена в Париже в 1972 году.

Ирэн Вильде по-прежнему живёт в Фонтенэ-о-Роз, под Парижем. Белый двухэтажный дом, где наверху жили Лоты, а внизу их друг, профессор Ланжевен, - давно снесли. Узенькая улочка, которая идёт в гору мимо огромных многоэтажных зданий, грубо и громоздко вставших среди тихих деревьев бывшего сада, теперь называется улицей Бориса Вильде. Налево от этих громадин — большой, тоже новый жилой дом. Когда сидишь на диване в квартире Ирэн - седьмой этаж, - то через широкие двери лоджии видна только зелёная крона громадного кедра. Если подойти к окну - внизу небольшой посёлок, сады, садоводства, давшие этой деревеньке имя «о-Роз». И в комнате - розы у портрета Бориса и родителей Ирэн.

О доме в Фонтенэ-о-Роз Борис писал Лотам под Новый, 1940 год с фронта, во время «странной войны»: «Дорогие родители, с новым, 1940 годом. Мне жаль, что я не с вами в зтот праздничный вечер: хотя я везде «как дома», но есть один уголок, где я, бродяга по призванию и рождению, чувствую себя у вас дома. Этот уголок называется Фонтенэ-о-Роз. Деревушка и маленькая, и красотой не отличается, дом старый и не очень удобный, но я глубоко привязан к этому семейному очагу, потому что в нём для меня воплощена настоящая Франция, моя Франция, за которую я ушёл воевать...Моя Франция для меня - не страна, не нация. Это - те идеалы, которые касаются всего человечества в целом. До них ещё очень далеко, а сейчас, быть может, дальше, чем всегда, но если я всё же вижу возможность их осуществления, если я ищу их в проявлениях французской мысли, то лишь потому, что мне посчастливилось встретить во Франции таких людей, которые примирили меня со всем остальным человечеством. И среди этих людей вы, дорогие мои родители, занимаете совершенно особое место. Благодарю вас за это.

До глубины души ваш - Борис».

В светлую и тёплую осень 1972 года мы не раз виделись с Ирэн и у неё дома, и в городе. Стало яснее, почему Борис назвал их встречу «чудом», почему он говорил, что открыл в Ирэн «её истинную сущность, о которой она, быть может, и сама не подозревает». При каждой встрече с ней, даже во время самого искреннего, самого непринуждённого разговора, при всей её светской любезности и приветливости, я чувствовала внутреннюю сдержанность, неприступность, почти суровость. Внешне она сохранила совсем молодую лёгкость, - я всегда видела её в светлом серовато-голубом, что очень шло к пушистым, совершенно белым волосам. Тонкий профиль, точные движения, несмотря на сильнейшую, с юности, близорукость... Впрочем, невидимая преграда между нами часто исчезала, и она вдруг говорила с улыбкой: - А знаете, ведь он был лентяй, Борис: иногда перед самым экзаменом часами играет с котом – у нас был персидский кот Фирдоуси, - завязывает ему бантики, расчёсывает шерсть. -И проваливается на экзамене? -Нет, он всегда был одним на первых. И, поднося к самым глазам прозрачную белую папку, Ирэн добавляет: -Но он так мало успел.

В папке - составленная Ирэн библиография работ Вильде. Увы! Он действительно успел сделать немного. Но уже по названиям статей, по оригинальной тематике видно, что не зря его доклады слушали с таким вниманием учёные. В те годы, когда Борис стал одним из основных сотрудников Музея Человека, он начал интереснейшую работу по изучению группы угро-финских племён. Даже по краткому отчёту о двух экспедициях (1937 и 1939 годов) и по немногим статьям, которые он успел опубликовать, специалисты высоко оценили его эрудицию и талант исследователя. Успел так мало... А мог бы стать крупнейшим учёным - об этом потом говорилось не раз.

Там ещё стихи, - говорит Ирэн. Эти стихотворения Бориса Дикого нигде не были напечатаны и случайно уцелели у одного из товарищей по «Кочевью» - В.В. Сосинского. Он и переписал их вместе с вариантами черновиков и отдал Ирэн уже после войны. Три стихотворения. В первом - о смерти, о «спокойном лице мертвеца» - слишком много общего с тогдашним средним поэтическим творчеством многих ныне позабытых поэтов эмиграции. Второе - искреннее и проще. В нём больше от того Бориса Вильде, в котором почти все ощущали какую-то отчуждённость - и это при умении всех очаровывать, со всеми быть в хороших отношениях. «Мы всегда чувствовали, что он живёт как-то отдельно от всего, от всех нас...» - говорил мне один из его друзей.

Осень, 1934 год. Борис был в горах, у океана, с молодой женой. Письма того времени - хорошие, весёлые, жизнь как будто начинает становиться оседлой - конец годам странствий...Но в звенящей горной тишине, в мерном ямбическом шуме прибоя, среди розовых скал (как он вспоминал о них в «Диалоге» в холодную тюремную зиму!) вдруг приходило это ощущение не просто одиночества, но полной отъединённости от реального мира, - впрочем, кому оно незнакомо?

Именно об этом - второе стихотворение:
Прозрачно всё - и солнечные дни,
И запах моря, и печальный ветер.
Душа моя, вот мы с тобой одни
На этой догорающей планете.

Как просто всё - по-новому любить
И от всего уйти без сожаленья.
Но ты ещё не можешь позабыть
Тяжёлого земного сновиденья.

Душа моя, что делать мне с тобой?
Как жалкий раб, отпущенный на волю,
Тоскуешь ты о каторге земной,
О человеческой тоскуешь .боли...

Есть радость в том, что всё обречено,
Неизмерима и недвижна вечность.
Божественное счастье мне дано -
Пробыть - и возвратиться в бесконечность.

Тебе ж, душе, прикованной к земле
И проклятой от века и до века,-
Безумная, ужель тебе милей
Ничтожное бессмертье человека?

Об этих стихах не надо судить слишком строго: в третьем стихотворении Борис Дикой сам сказал о своей поэтической работё:

Так много слов. И все слова - не те.
Ты, как слепой, в безмерной темноте
Напрасно шаришь мёртвыми руками.
Ты знаешь : свет. Ты чувствуешь его,
Протягиваешь пальцы - ничего,
Или холодный и бездушный камень.

Всё пустота. Всё темнота. Всё лёд.
И жалок твой мучительный полёт,
Бессильный перейти черту неволи.
Так никогда и не добьёшься ты
Предельной ясности, предельной простоты,
Последней, самой светлой боли.

Разве мог он тогда знать, что его прощальное письмо будут тайком, ещё в оккупации, заучивать наизусть дети во французских школах?

Разве он мог предвидеть, что его «Диалог в тюрьме» будут читать десятки тысяч людей, на всех языках? «Диалог» написан в прозе. Но это - высокая поэзия. Здесь он достиг именно той «предельной ясности, предельной простоты», которая казалась ему недосягаемой в стихах.

Когда началась «странная война», Борису пришлось немедленно вернуться из Финляндии, так и не закончив начатой работы. В Париже его уже ждала мобилизационная повестка. Первые три месяца его часть стояла неподалеку от Парижа, и ему удавалось иногда вырваться на несколько часов домой. Но уже к декабрю 1939 года он был переведён в авиационную часть, о чём Ирэн написала матери Бориса в Тарту. Вот это письмо, с сохранением орфографии:

«24-го декабря 1939

Поздравляю Вас с Новым Годом, дорогая Мария Васильевна, желаю Вам всего всего хорошего, и главным образом сосредоточиваю свои пожелания на первом из всех благ, на скорое возвращение мира, после победоносной войны. Боюсь, чтоб я несколько опоздала, письма теперь так долго ходят. Да и без того, следовало бы давно Вам писать. Около 2 неделей тому назад пришло Ваше письмо 22-го ноября. Надеюсь, что Вы с тех пор получили моё предыдущее письмо, и затем то, которое Борис отправил что-то вроде 3 неделей тому назад, в последнее воскресенье, которое он провёл дома. С тех пор он уехал дальше от Парижа, так что он не может больше возвращаться домой по воскресеньям. Но есть надежда что он получил отпуск на Новый Год. Он теперь переменил назначение, и служит в зенитных батареях (то есть орудиях стреляющие на авионы). Это самый безопасный отдел артиллерии, так как люди остаются в постоянных постах и не принимают участия в сражениях.

Что касается материальных условий его жизни, у меня пока довольно мало подробностей. Он находится сейчас, и вероятно надолго, в спокойном районе фронта, в маленькой, глухой деревушке. Там он достал себе комнату, у одной семьи крестьян, и там наслаждается настоящей кроватью и настоящими простынями, вместо того, чтобы ночевать на сене и не раздетым, как обыкновенно делается, и где может готовить себе свой собственный кофе. Сейчас стало довольно холодно, но солдаты очень тепло одеты, да нельзя сравнивать наши холода с холодами, которые царствуют в ваших северных краях. В восточной Франции конечно холоднее чем у нас в Париже, где пока термометр редко падает ниже нуля, и только ночью.

Мы все живём по-прежнему,.настолько мирно, насколько возможно во время войны. Но если сами не страдаем от войны, как не волноваться за всех так ужасно страдающих в мире? В Париже давно больше не было тревог, и те, которые раньше были, были не серьёзны. Единственное лишение которому приходится подвергаться, это лишение кофе, не то, что кофе вообще не хватает, но потому, что всё взяли для армии, в чём нельзя, конечно, жаловаться.

А Вы, дорогая Мария Васильевна, как Вы живёте? Как с работой, и со здоровьем? Разве у Вас довольно уютно и тепло? Приедет ли Рая провести праздник с Вами? С тек пор, как она поступила на новую работу, она вероятно зарабатывает приличнее. Она очень редко пишет, только две открытки с начала войны, и я бы желала знать больше о ней. Сейчас напишу ей. А если она вместе с Вами, когда получите это письмо, то целуйте её крепко от меня. Не думайте, что я Вас забываю, дорогая Мария Васильевна, оттого, что так редко пишу. Борис и я Вас крепко и нежно целуем.
Ирэн».

Обычно удивляются, как хорошо овладел Борис французским языком. Письмо Ирэн - доказательство, как основательно владеет она русским, а по некоторым ошибкам видно, что Мирра Ивановна это письмо не исправляла.

К Новому, 1940 году Борис написал домой три письма: Ирэн, её родителям - мы его уже читали и - самое забавное - семнадцатилетней Эвелине. Лучше всего, пишет он, пожелать ей в Новом году хорошего мужа, но все славные парни на фронте. Неплох был бы и «маленький роман», но в тылу никого не осталось, а отпуска военных слишком коротки.
«Пожелаем же и нам того, чего мы все желаем : чтобы скорее окончилась война и мы увидели на выстаке в Музее Человека черепа...её виновников....»

Когда начались военные действия, Борис сбил с земли пулемётным огнём фашистский самолёт-разведчик. Вместе со своей частью он был окружён и взят в плен.

«Однажды вечером осенью 1940 года, – пишет Эвелина в своём дневнике, уже после гибели Вильде, - Борис рассказал, как он попал в плен и как бежал. Взяли его где то в Эльзасе. Он повредил ногу и у него долго болело колено. Их заперли в церкви, но охраняли довольно небрежно. Как-то Борис завязал разговор с немецким офицером и, сделав вид, что только провожает его, спокойно вышел вместе с ним на улицу. Проводив офицера до его квартиры, Борис, конечно, в церковь не вернулся, пошёл по другой улице и исчез. Не помню, кто его спрятал. Но ему понадобилось около трёх недель, чтобы добраться до Парижа, - он шёл пешком, ехал в товарных вагонах и, хотя поезд иногда шёл совсем не в сторону. Парижа, задерживаться на одном месте было опасно. В конце концов он - первый из мобилизованных сотрудников Музея Человека - вернулся в оккупированный Париж». «В музей он пришёл в час, когда все завтракали внизу, в кафе, - вспоминает Эвелина. - Борис вошёл медленно, прихрамывая. Первым его увидел директор музея, Профессор Риве бросился к нему и крепко обнял, повторяя: «Мой мальчик, мой дорогой мальчик..»

Это было 6 июля 1940 года. Борис снова приступил к: работе в музее. И через два дня, восьмого июля, Борис записал по-французски на листке отрывного календаря: «Вильде разбирает экспонаты, лежавшие в экспедиции музея. Сегодня ему исполнилось тридцать два года». Календарный листок сохранился. Я держала его в руках в кабинете Бориса Владимировича, в полуподвале музея, где, перед его портретом, всегда свежие цветы. В следующий свой день рождения он уже был в одиночке в тюрьме Фрэн. В тюремном дневнике - запись: «8 июля 1941 года. Мой день рождения - тридцать три года. Очень грустное утро - Ирэн придёт только после обеда... Ночью - сон: Руан, но на самом деле - это Тоомпеа, восемь .молодых девушек (мои подружки по гимназии), художник перед картиной, составленной из мельчайших, скопированных где-то деталей... Мои сны иногда бывают для меня открытием - творческие сны». Так он навсегда и остался тридцатитрёхлетним: в июле 1942 года.

Эвелина записывает в дневнике: «Восьмое июля. День рождения Бориса - ему было бы 34 года. Мама купила белую гортензию для его кабинета. Я не поехала на кладбище - шёл проливной дождь...», На кладбище была подруга Эвелины и долго ждала её. Французские ажаны через час подошли к ней и спросили, что она здесь делает. Она им объяснила, что пришла на могилу расстрелянных.

«Это не те семеро с Мон-Валерьен?.. Вильде? Мы три раза слышали о нём по английскому .радио», - сказал ажан. Всё-таки они были французами, эти ажаны, и уже два года прожили в оккупированном Париже, видели, как грабят французский народ «благодетели», читали афиши с именами расстрелянных заложников, голодали вместе со своими семьями. И конечно, знали, как сопротивлялась Франция и за что были расстреляны те, чьи могилы они, по долгу службы, охраняли.