Памяти Бориса Вильде Героя французского Сопротивления против фашизма

Сайт Музея Бориса Вильде  в Ястребино - Ленинградская область - Россия

Главная Его борьба RESISTANCE В Музее Фото Публикации Актуальность
Публикации Галина Озол 1 Аллья Комиксы Ф.Бедарида М.Блумесон Коллоквиум А. Огенуиз Р. Ковалёва Ленинг Правда М. Манн-Лот Стихи Рига Рутнения Д.Вейён Вестник Энциклопедия Горизонт

Раит Ковалева - Талант  - Герой  - Диалог в тюрьме 

Это рассказ о жизни и смерти одного из героев французского сопротивления - Борисе Вильде. На страницах книги возникает обаятельный образ мужественного борца против фашизма. Его нерушимая вера в спасение мира от «коричневой чумы» неизменно связывается с героической борьбой всех людей доброй воли против гитлеровской Германии.

Светлой памяти Эвелин Лот-Фальк,- без её неоценимой помощи эта книга никогда не была бы написана.

Больше других музеев Парижа я люблю этот, с простым названием «Музей Человека», В нем собрано все лучшее, что создали люди за века для осмысления и украшения жизни на Земле. Имена ваятелей и художников, ткачей и кузнецов, чеканщиков и резчиков никому не известны, как не известны имена солдат, над чьими могилами в сотнях городов горит вечный огонь.

Люблю Музей Человека еще за то, что в нём нет оружия, убившего этих солдат; конечно, там выставлены первобытные луки и стрелы, добывавшие людям пищу или защищавшие голых человеческих детенышей от диких зверей. Но нет всего того, что было потом придумано : не для жизни - для смерти...Больше, чем имена полководцев и правителей, говорят нашему сердцу имена поэтов, художников, музыкантов.

Что такое Цезарь по сравнению с Сократом или Наполеон - рядом с Леонардо и Пушкиным ? Нет, я не люблю музеи оружия, я ненавижу ложноклассические жесты: «Солдаты ! Сто веков смотрят на вас с этих пирамид!» Даже неохота проверять количество веков - сто или сорок - какая разница?

В Музее Человека нет «каинова камня» (или чем там Каин убил Авеля ?), нет отравленных стрел, кремневого ружья, тупорылой мортиры и чугунных ядер артиллерийских музеев. Правда, в тех музеях тоже нет ни атомной бомбы, ни напалма - не стану напоминать, как от него заживо сгорают дети. Не будем говорить о пробирках с микробами чумы, проказы и неизвестных - еще более страшных, потому что медленных, - болезнях крови, нервов. Но они есть, эти микробы, в пробирках, в колбах, в герметической упаковке, на белых столах, в стек¬лянных шкафах, а вокруг - большелобые тихие химики, ученые, в безразличии, в безличности белых халатов... А может быть, цвет халатов изменен, чтобы не напоминать врачу о присяге - помогать людям, спасать их от того, что запаяно в пробир¬ках на гибель человечеству?

В Музее Человека - красота и труд всех веков. В маленькой витрине на черном бархате лежит большой кусок горного хрусталя. Зажигается скрытый свет - и в зеленоватых переливах камень оживает: проступают округлые контуры, мягкие выемки, пересечение плоскостей. И видишь - это человеческий череп. Он совсем не страшен - этот плотный и прозрачный камень, совсем не похож на алые черепа «momento moris»: в древности их ставили на пиршественные столы как напоминание о неизбежности смерти. В этом камне - мирное и мудрое завершение жизни.

Таким создал его сотни лет назад неизвестный мастер - Неизвестный Солдат великой армии мировой культуры. «Культура... При этом слове одни хватались за револьвер, разжигали костры из книг, другие - горели на всех кострах, не жалея жизни, защищали ее. И пока есть жизнь, ее надо беречь, любить, ценить, украшать...

На Северном полюсе жить трудно - но как расшиты бисером меховые сапожки, - бегай по снегу, маленький эскимос, - на другом конце земли, на голом черном пузе твоего сверстника болтаются бусы из ракушек, в его курчавых жестких волосах - цветные перышки под стать твоей шапке из разноцветных кусочков меха. Черные дети играют с мячом из пузыря акулы, .Желтые дети бьют в барабанчики, белые дети надувают шары на ярмарках,- дети играют. Эти игрушки собраны в Музее Человека со всех концов света, как собраны первые ткацкие станки, бороны, мотыги - вся история человеческого «хозяйства», вся многовековая культура Земли...

Полуподвальный этаж - кабинет Бориса Вильде. Стол, папки, книги – обычная рабочая комната. Портрет, свежие цветы. В коридоре перед кабинетом, в застеклённой витрине какие-то знакомые вещи : деревянная пивная кружка, рубаха, обшитая тесьмой, пёстрые варежки ... У меня уже давно мельтешит в глазах от избытка впечатлений, и эти вещи никак не связываются ни с Прибалтикой, ни с музеем в Тарту, где таких кружек - множество, ни с краеведческим музеем в Печорах, где висят точно такие же рубахи.

Постояла, посмотрела – думала уже о другом. Не вспомнила я об этой парижской коллекции и в Эстонии, летом, когда жила недалеко от Тарту. Оттуда написала обычную «каникулярную» открытку Эвелине, с видом старинной ратуши. Ответ пришёл в августе 1969 года. «Вы – в родных краях Бориса Вильде, - писала Эвелина.-В Тарту должны его помнить...» Белое здание бывшей русской гимназии, и снова – золотом на мраморе – то же имя и текст на двух языках :

« В этом доме, в бывшей
тартуской русской
гимназии, учился
в 1920 – 1926 годах герой
антифашистского движения
Сопротивления во Франции
Борис Вильде.

За эти дни, в уже тронутом осенью Тарту, я только успела через вторые-третьи руки собрать обрывки воспоминаний о Борисе Владимировиче Вильде. Оказалось, что Таллинская киностудия в 1967 году сделала о нем короткометражный мемориальный фильм. Кто-то сказал: «Кажется, жива его мать, а может быть, и сестра - они в Риге». Старая учительница сохранила экземпляр гимназической поэмы Бориса- «Евгений Букашин». И уже не через третьи - через пятнадцатые руки ! - из обрывков, обрезков, смутный и, как потом оказалось, не совсем достоверный портрет, словно силуэт, наспех вырезанный грубыми ножницами,- когда-то на столичных бульварах безработные художники делали их за пять минут.«Да, был такой. Красивый рыжеволосый мальчик. Как будто очень талантливый. Кажется - писал стихи, был знаком с Игорем Северяниным... Вообще любил немного рисоваться - эдакий Печорин, герой нашего времени...»

Пытаюсь добиться у своих тартуских друзей - каким образом Борис Вильде из буржуазной Эстонии попал во Францию? «Кажется, он уехал в Германию в начале тридцатых годов, потом очутился во Франции». «Очутился» - но как? Когда? Зачем? Этого никто не знал. Там как будто учился, женился. Вдруг через семь лет снова приехал в Тарту, в командировку от какого-то музея. Что-то обследовал в Печорском крае... Вернулся в Париж. Потом - война. Нет, ничего не знаем... И уже после войны, (кстати, Париж и Тарту были освобождены от фашистов в один и тот же день - 25 августа 1944 года !) мы узнали, что Борис стал одним из главных героев первых месяцев французского Сопротивления... Все!

И я пишу Эвелине, посылая ей фотографию мемориальной доски на здании русской гимназии: «Так все интересно, что даже хочется писать книгу». И в ответ - письмо Эвелины: «Если бы вы написали о Борисе! Он того стоит. Его жена - моя старшая сестра Ирэн - живет в суровом одиночестве, никому не пишет. Но я вам помогу... Он написал в тюрьме замечательный дневник... Напечатан в 1946 году, в журнале «Эроп....»

Январь. Новый, 1970 год. Загородный дом в Голицыне - снег, тишина. И вдруг – толстый конверт из Тарту – фотокопия : журнал «Эроп». Май, 1946 год. Впервые читаю «Диалог в тюрьме» Бориса Вильде, написанный в одиночке парижской тюрьмы Фрэн. Из дневника: «21 октября 1941 года. Нынче ночью раздумывал о смерти. Что-то вроде внутреннего диалога между двумя моими «Я». Определить их точно мне трудно, поэтому назову их просто «Я-1» и «Я-2»...

4 ноября 1941 года. Позавчера окончил свой «Диалог». Даже не перечитывая, знаю, что написал не совсем то, что нужно. Слишком драматизировано. Но самое существенное там есть: что-то вроде моего «кредо» - моя духовная автобиография».

Поздней ночью я перечитываю - в который раз - эти шестнадцать журнальных страниц. Болят глаза от мелкого шрифта фотокопии и - что скрывать? - от неудержимых слез: в одно сливаются все свои и чужие потери...Но какие слова нашел этот человек перед смертью, как понял он то, гавное, что дает силы на подвиг! ...Нет, переведу «Диалог»-хотя бы для друзей, соберу все что можно о Борисе Вильде - хотя бы для себя! - попробую восстановить его облик, счистить, как со старой картины, все лишние наслоения. А может быть, выйдет и книга, о которой говорила Эвелина? Но Эвелины, задумавшей ее, нет... За две недели до смерти, уже погибая от страшной болезни крови, она мне написала: «Порадуйте меня вестью о вашей - нашей! - книге». Вот. эта книга, дорогой мой друг... Она - ваша. И вот «Диалог»-в переводе.

Перед «Диалогом» - запись в дневнике: «Прокурор пришел познакомиться со мной. Обещал, что потребует смертного приговора и своего добьется. На меня это не произвело никакого впечатления. И только потом, думая о его словах, я сам удивился своей невозмутимости. И вовсе не потому, что не поверил его угрозам. Совсем напротив. Но мне показалось, что всё это никакого значения не имеет. А ведь я люблю жизнь. Господи, до чего я ее люблю! Но смерти я не боюсь. В каком-то отношении расстрел станет логическим завершением всей моей жизни. Кончить красиво. У каждого - свой способ самоубийства. Ирэн пригласила для меня адвоката. Не верится, что это принесет пользу. Но все же будет занятно.

ДИАЛОГ В ТЮРЬМЕ
«21.10.41. Нынче ночью раздумывал о смерти. Что-то вроде внутреннего диалога между двумя моими «Я», и оба они — настоящие. Определить их точно мне трудно, поэтому назову их просто «Я-1» и «Я-2».
1: Что ж, милый друг, придётся всерьёз подумать о возможности смертного приговора.
2: Нет, нет, не хочу! Все мое тело противится смерти, хочет жить. Выкрутимся, вырвемся, попробуем бежать — лишь бы не смерть!
1 : Слушай, неужели ты серьезно? Неужто ты так дорожишь жизнью?
2 : А.ТЫ? Только честно!
1: Инстинкт силен, но я умею мыслить и силой воли смирять свое животное естество, свою чувственную природу.
2: Животное естество? С каких это пор ты относишься к своей плоти с таким пренебрежением? Скажи, неужели тебе не доставил бы удовольствия, например, хороший обед? Ну-ка, вообрази: на закуску дюжина устриц с бутылкой хорошо замороженного «Пуйи»- чудесное вино, сухое и терпкое, я бы сказал-точное вино. Потом - форель на сковородке, такая нежная и молодая, что поневоле вспомнишь закон, карающий за совращение малолетних. А может быть, тебе подать мерлана, золотистого, как солнечный луч, играющий на воде? Или, скажем, «буйябесс» - настоящий, знаешь, как тот, что ты ел в Марселе, в Старом Порту: он пахнет морем, водорослями, лодкой и снова - морем, морем - колыбелью жизни. Ну, как? А что вы изволите заказать потом, мсье? Кровавый бифштекс, кусок сырого мяса, сочный, красный, такой изысканный в своей грубости? Или честного буржуазного кролика с горчицей? Может быть, цыплёнка под белым соусом с трюфелями - дежурное блюдо в Лионе, помнишь, их подавали у матушки Филу? А пить будем старый Шамбертен 1916 года и попросим его хорошенько подогреть (его еще можно достать у Хютера, в Каркассоне), или возьмем Нюи-Кай, или, наконец, классический Поммар 1926 года, словом, одно из тех вин, что напоены кровью самого солнца,-они согревают тебя, подымают, уводят в блаженную солнечную высь, в ощущение безопасности и дружелюбия, и ты полон благодарности за жизнь, за весь этот мир. Мы допьем вино с каким-нибудь изысканным сыром - необычайно тонким, слегка с душком, как проза Оскара Уайльда (прошу прощения за эту банальность!). Десерта не надо? Хорошо. Но зато пусть кофе будет крепким и горьким, его экзотический аромат так напоминает о караванах бедуинов, о стихах Гумилёва, о твоей молодости в Берлине. Кофе... Единственная роскошь бедных интеллигентов, полных мечтаний, жадных до жизни и очень счастливых, несмотря на нищету и «вельтшмерц»1. И уж, конечно, возьмём коньяк «Бисквит» 1870-го (а может быть, даже 78-го года?), и пить его надо из пузатых стаканчиков, с широким дном и узким горлышком,— подержать между ладоней, согреть, вдохнуть его аромат, - и голова чуть-чуть закружится, посмотришь на свет, а в нём сгустилось текучее солнце... Хочешь сигарету— египетскую— «абдулла» или, из утонченного снобизма, простую «голуазку»? Огня? Пожалуйста. Такая обыкновенная штука —спичка, а какое чудо... Ты ведь любишь этот ритуал — закурить? И дым играючи уходит кольцами вверх, расплывается, исчезает без следа, мимолетный, как жизнь,— как ты любил говорить.

25.10.41. 1: Бедный мой друг, в каком поэтическом, хоть и довольно безвкусном стиле ты описываешь всю прелесть застолья! Да, семь месяцев лишений здорово исказили твой образ мыслей. Нет слов, все это очень приятно. Да и вовсе не обязательно было подавать мне такую роскошную жратву — даже тюремная похлёбка доставляет огромное удовольствие, когда голоден. Конечно, приятно хорошо поесть и выпить. И все же не будем преувеличивать. Да, я любил благородные вина и вкусные блюда, но не настолько, чтобы сосредоточивать на них все помыслы. Думал о еде, садясь за стол, а потом сразу забывал. Нет, не о том я пожалею. Да я и получил свою долю. А если злоупотреблять едой, наживешь болезнь желудка или подагру. Только тут, в тюрьме, когда очень голодно, ты так настойчиво вспоминаешь о еде. Табаку мне тоже не хватает, но все же не надо делать из этого мировую проблему.
(Не знаю,--по чьей воле были выпущены в первой публикации на французском языке - журнал «Эроп- те строки, где «Я-1» спрашивает: «А женщины?»-и напоминает «Я-2» очень поэтично и - не боюсь этого старинного слова - целомудренно, о том, как жаль, как грустно никогда больше не испытать этой радости, этой близости, этого забвения...)

«Да, я любил женщин и они любили меня»,- отвечает «Я-1» и с грустью добавляет, что молодость прошла, что он уже давно «не тот» и что «хватит пальцев одной руки, чтобы пересчитать те встречи», которые были для него истинной радостью.

2: Но неужели ты так же легко отказываешься и от радостей духовных? Подумай хотя бы о книгах, которые ты хотел прочесть - и никогда не прочтешь, о путешествиях, которых ты больше никогда не предпримешь, о лингвистических открытиях,- быть может, ты многое открыл бы, о картинах, которых ты никогда больше не увидишь, а ты помнишь, каким откровением для тебя была живопись на выставке итальянского искусства? Но тебе уже никогда не видеть ни Венеры Боттичелли, ни солнца Гогена, ни человечности Родена.

26.10. 1: Да, все это прекрасно, и ты забыл еще о самом прекрасном - о музыке. Знаю, знаю, что я в ней совсем не разбираюсь, но это не мешает мне любить ее. И есть вещи,- не все, конечно, которые меня волнуют, приводят в трепет, они открывают мне мир иррациональных реальностей. Я думаю сейчас о Моцарте, о Бетховене, и особенно об увертюре Мусоргского к «Хованщине»- в ней такая бесконечная нежность, такая ясность,- она все приемлет, все прощает - даже смерть,- и без сожаления, торжествуя, уходит, растворяется в нирване. Музыка - самое нематериальное, самое неопределимое искусство, она создает не ощущения, а душевное состояние. В сущности,-в музыке я люблю посвящение в смерть.
Но разве я еще недостаточно посвящен? О чем же ты?

Путешествия? Да, увидеть бы еще хоть раз необъятную ширь моря, услышать шум волн, лечь на траву в лесу и следить сквозь ветви за облаками, взобраться бы на высокую гору и увидать из чистого ее .одиночества снежные вершины и сумрак долин, а вдалеке - зелёные поля, где угадывается присутствие людей.... Да, тяжко, очень тяжко отказаться от всего этого. Не от путешествий, нет - от самой природы. Но свою долю я получил. Помнишь, над Грассом, как я любовался весёлым видом: прелестные мирные деревушки с черепичными крышами (и мимозы--в полном цвету!) и залив у Канн в тёплой лиловатой синеве ранних сумерек. И я себе сказал: быть может, я больше никогда не увижу этой красоты, но я навсегда запомню и ее и то, о чем я тогда думал. И я ничего не забыл. Не забыл я ни дюн Дю Пила, ни розовых скал острова Бреа, ни утесов Дан-д'Орлю, ни ветра в парусах на Чудском озере. И я надеюсь, что если меня расстреляют, то не в подвале, а на чистом воздухе, в широком поле, в розовых лучах рассвета. И я знаю, что эта последняя минута близости к природе по своей силе будет стоить долгих лет жизни и многих дальних странствий.

Книги, которые я мог бы прочитать? Давай говорить начистоту: чем старше становишься, тем больше суживается твой круг чтения, не считая нужных книг (я причисляю к ним и все научные работы). Несколько глав из Евангелия от Матфея, несколько мыслей Паскаля, отрывки из Ницше, какие-то страницы Толстого, Андре Жида, два-три стихотворения - вот итог моего чтения, если уж говорить с полной откровенностью. Конечно, есть еще немало книг, которые мне хотелось бы прочитать или перечесть, но зачем же осушать чашу до последней капли? Или ты всерьёз думаешь, что я найду в них какое-то откровение? Неужто ты веришь, что моя истина скрыта в чьей-то чужой книге?

2: А книги, которые ты сам мог бы написать?
1: О чем говорить! Да, был у меня в молодости небольшой талант, но не хватало наивности, чтобы воссоздать сущий мир, и не хватало глубины, чтобы объяснить его. Даже если бы у меня сейчас нашлось что сказать - зачем мне это? Я не честолюбив (может быть, оттого, что слишком горд) и славы не ищу. Да и что, по-твоему, я должен был бы сказать людям, ради какой истины стоило бы стараться? Моя правда людям не нужна.

2: Да, поговорим о людях. Неужто тебе до них нет дела? А твои друзья, твои родные? А Франция? Прости, если мой вопрос покажется тебе смешным, но ведь непременно найдутся люди, которые к твоему имени добавят слова: погиб за Францию.

27.10.1: Ничего смешного не вижу. Может быть, без всяких оснований, но я люблю Францию. Люблю эту прекрасную страну, люблю ее народ. Да, я знаю, как он мелочен, эгоистичен, развращён политиканством, как он стал жертвой своей былой славы, но при всех этих недостатках он остается беспредельно человечным и ни за какую цену не продаст ни свое величие, ни свой горький человеческий удел. Впрочем, не стоит искать объяснений, давай просто решим, что моя любовь к Франции и есть то, что Гёте называет «сродством душ» - Wahlverwandschaft. И я не верю в полное ее падение, хотя и предвижу долгие годы заблуждений, лжи, трусости. Для того чтобы могла возродиться настоящая Франция, нужны многие жертвы, И я тебя уверяю: напрасных жертв нет.

У меня есть родные, я люблю их от всей души, и у меня есть друзья. Вот почему я еще долго буду жить в их памяти. А ты - неужели ты хотел бы пережить дорогих тебе людей, видеть, как они уходят, один за другим? Ведь каждый раз с ними уходит и частица твоей жизни. Помнишь рассказ про собаку, у которой хозяин ежедневно отрезал хвост по кусочкам - из жалости.

Нет, мне вовсе не наплевать на людей. Правда, я не скоро научился их любить. И теперь я часто их презираю - тут уж ничего не поделашь. но, и презирая их, я все же их люблю. И никогда мной не двигала ненависть (а жаль, этого человеческого опыта мне не хватает!), но на ненависть я неспособен, и, быть может, тут виной именно презрение. Но, откровенно говоря, я и без людей отлично обхожусь. Никогда меня не тяготило одиночество. Да ты и сам знаешь: и, рождаются и умирают всегда в одиночку
.
2: А твоя жена?
28,10,1: Да, ты попал в самое сердце... Знаю, что мне от нее оторваться невозможно. Но не думаешь же ты, что эта любовь исчезнет вместе с жизнью? Если так, то и жить не стоило бы. Нет, не сомневайся: любовь и есть единственная реальность, постигнутая нами в этом мире, она реальнее и жизни и смерти.
2: Признаться, ты неплохо подбираешь ответы и остроумные аргументы. Значит, ты хочешь сказать, что без сожаления покинешь эту землю, хотя ты ее-и очень любишь? Ты даже хочешь найти в смерти какое-то удовлетворение. Нет, сколько ни уговаривай, убедить меня ты не можешь. Я знаю, что я потеряю, но не знаю, что выиграю. Сомневаться в твоей искренности я не стану, но не кажется ли тебе, что ты хочешь выдать плохое за хорошее?

1: А если даже так? Надо суметь нести свою судьбу, как венец. Нет, не заблуждайся. Настал мой черед - перейти в наступление. Надо тебе напомнить о тебе самом. Слушай же меня внимательно.

29.10. ...Становится холодно, сыро. Дни все короче, света нам не дают. Стараюсь спать часов по двенадцать, а то и больше. Много снов. Во сне вижу не отдельных людей, а какие-то обобщенные образы. Вчера получил мемуары м-м де Лафайетт. Это меня отвлекло. Вот уже дня четыре, как я с трудом пишу свой «диалог». С трудом, потому что руки мёрзнут и бумагу надо экономить и сигареты кончились, а главное — оттого, что так трудно не впасть в литературщину. Вначале я никак не мог воспротивиться этому искушению. Не надо писатьподряд так много, не надо увлекаться. И все же я совершенно ясно вижу то, что хочется передать словами : это тах просто, хотя в чувствах много противоречивого.

Все эти дни читал книгу папы (1) «Франция от истоков до Столетней войны» (2) - и восхищался его живостью и простотой. Но в описательной части он несколько злоупотребляет деталями и собственными именами — дух ЕсoIе des Сhагtеs! (3) Мне понятно, как можно увлечься изучением истории. Но трудно историку быть оптимистом.

30.10. Холодно. Темно. Славный осенний ветер дует на воле, - такие ветры я всегда любил (почему: «любил»? - и сейчас люблю. Говорю о себе как о покойнике, и, пожалуй, преждевременно). Где-то, как будто в нижней камере, кто-то рыдает, долго, безнадежно. Кто-то совсем молодой, судя по голосу, но до меня всё доносится очень глухо. Страшная штука -тюрьма (не для меня, но я это понимаю). Нет ей оправдания.

Сегодня окончил обе греческие книги (грамматику и упражнения). Какой прекрасный язык ! И хотя запас слов у меня еще очень беден, но я как будто ухватил дух языка и смогу (со словарём) разобраться в любом тексте. Потратил я на это всего восемь недель (точно!), работая в среднем по два с половиной - три часа в день. Из самолюбия чувствую большое удовлетворение. Какое тщеславие! Но это же чувство заставляет меня решать шахматные задачи и задачи по бриджу из журнала «Жзрб» (только на кроссвордах я часто спотыкаюсь). Хочу увериться, что серые клеточки неплохо работают. Математический ум...

1: Тебе тридцать три года. Прекрасно умереть в таком возрасте. Христос умер тридцати трех лет, и Александр Македонский тоже. Пушкин был убит тридцати шести. Есенин покончил с собой в тридцать. Я вовсе не собираюсь сравнивать себя с этими личностями, просто хочу тебе сказать, что другие в твои годы уже завершили свою жизнь, выполнили своё предназначение. Такого предназначения у тебя не было, но и тебе тоже предстояло как-то завершить жизнь, постичь ее смысл. И я считаю, что ты тоже все сделал и прибавить к жизни тебе уже нечего. Но постиг ли ты ее смысл? Оглянись на себя, и ты поймешь, что смысл твоего становления - в очеловечивании. Ты удивляешься? Что ж, давай хоть вкратце напомню тебе твое прошлое.

Мальчиком ты был слишком умён, слишком бесстрашен и слишком впечатлителен. Такие никогда не останавливаются на полпути. Ты мог бы покончить с собой, как твой друг Кютт или Орлов, пойти в монастырь, как Иртель. Можно было бы и спиться, как Кангус. Но ты нашёл четвертый выход: стал монстром. К семнадцати годам ты научился отгораживаться от всего блистательным равнодушием. Да, ты ещё сохраняешь любопытство к жизни, любовь к развлечениям, но все это очень поверхностно, ты никого не любишь, не любишь жизнь, не любишь даже самого себя, и ты ничего не принимаешь всерьёз. Для тебя весь мир, вся жизнь - только занятная игра, правда, игра всерьез, но не больше. И это не поза, ты искренне так думаешь. Помнишь 1927 год? Ты чуть не утонул в бурю на Чудском озере; один, ночью, на маленькой лодке. Ты думал, что погибнешь, но бурно веселился, борясь со шквалом, ты хохотал, чувствуя свою власть над бурей и бросая вызов смерти. Ты поклялся сделать из жизни занятную игру - своенравную, опасную, трудную. Да, такое равнодушие превратило тебя почти в настоящего монстра, и ты стал если не счастливым, то по крайней мере неуязвимым.

31.10. ..Нынче ночью мне снилось, что я вернулся на поле боя, между Мэшем и Шаркмоном, туда, где иы похоронили Девальи, Гастина и Коля. И я нашёл там только два креста, сколоченных из досок от снарядных ящиков. На одном я прочёл: Михаил Деваль (странно, почему не Мишель Девальи?), а на другом - свое имя и, в общем, не очень удивился.

Мишелю было двадцать восемь лет. Он был красивый, весёлый, жизнерадостный, очень хороший товарищ. Выпив, он пел, и очень неплохо, арии из опер и оперетт, чаще всего: «Фигаро здесь, Фигаро там...» Мы вместе поехали в последний отпуск, вместе вернулись. Перед отъездом из Парижа я познакомился с его родителями - он был единственным сыном - и с его хорошенькой молодой женой, она пришла на вокзал, у нее на руках был их малыш. Она долго махала платочком - их столько было, покинутых на сером перроне вокзала. Помню, Мишель сказал, отрываясь от окна: «Что ж, запаслись счастьем еще на три месяца вперед?» Нет, не на три месяца, бедный мой Мишель, а навеки. Он умер счастливым и - сразу: одна пуля в сердце, другая в лоб.

Сегодня получил стихи Поля Валери и «Сущность христианства» Гарнака. И ещё пару тёплых перчаток, чуть потёртых, но всё ещё крепких: проделали со мной всю кампанию 1939-1940 года. .Сколько воспоминаний. И еще шарф, я нашёл его в пустом доме, в деревушке Сомнет, в четырех километрах от Пьерфонтэна. Тоже верный спутник этот шарф. Вчера нам обменяли книги (уже недель шесть ничего не приносили). Я взял канадский роман «Белые дубы» Мазо де ла Рош. Это не шедевр, но мне доставляют большое удовольствие такие добротные англо-саксонские романы. Опоэтизированная действительность, но в ней чувствуется плоть и кровь. Французская литература, за некоторыми исключениями, слишком литературна. Искусство блистательное, утонченное (например, Жироду, которым я всегда восхищаюсь), но простота утеряна. Для элиты.

А ведь я видел, как бывший колбасник плакал над смертью Манон Леско, я знаю, что «Война и мир» доступны простому мужику. Но ни Клодель, ни Мальро, ни Монтерлан, даже не Жионо. Это им не в упрек. Культура затрагивает лишь бесконечно тонкий слой; становясь достоянием масс, она снижается, деградирует.
Слишком темно, писать трудно...
46
1: Шли годы, и ты открыл для себя две новые вещи: вечность и дружбу. Те редкие и краткие, как вспышка молнии, мгновения, когда ты ощущал «жизнь вечную», -пользуюсь твоей же терминологией, чтобы не искать новых слов, - только ещё больше укрепили твоё безразличие к «жизни зем-ной». Даже игра отчасти потеряла свою бездумную прелесть. А дружба только усиливала одиночество: твои друзья (я думаю об Альфе, о Вернере) были только товарищами в пути: идёшь с ними по дороге, до ближайшего поворота, а потом опять остаёшься совсем один. И к тому же ты был для них слишком «обтекаемым», слишком неуязвимым. Ведь нет ничего более чёткого, более совершенного, чем равнодушие. Узнаёшь ли ты себя в этом монстре?

2: Не нравится мне это слово «монстр». Не надо преувеличивать! А главное - почему бы не признать, что равнодушие тоже ценное качество. И если оно не приносило мне счастья, то по крайней мере избавляло от страданий. Я не придавал жизни особой ценности, потому и мог легко и бездумно наслаждаться многим. Подчас мне даже становится жаль этого состояния.
1: А мне ничуть не жаль. И вообще эти сожаления бесполезны. В один прекрасный день в великолепном бастионе твоего равнодушия открылась брешь. Все началось со встречи с твоей будущей женой. Сначала ты не отдавал себе отчёта в опасности, потом пытался отступать, но уже было поздно - слишком велика была эта брешь. И все же ты боролся годами, прежде чем признать поражение. И только недавно ты понял, что это поражение и было победой.
2: Да. У меня было такое чувство, словно, соединяя наши жизни, я предаю самого себя: впредь я терял право на одиночество - суровое и дикое... Но это было сильнее меня: с минуты нашей встречи я почувствовал в себе человеческую душу.

2.11. 1: Вот именно, в этом-то и была суть твоего превращения. Не буду останавливаться на деталях: ты сам знаешь, как постепенно все человеческие чувства проникали к тебе в душу. Ты узнал, что значит стыд, раскаяние, самолюбие... А главное - ты узнал любовь. Ты даже не отдавал себе отчёта, как постепенно ты стал привязываться к людям, к жизни; ты полюбил их.
2: Верно, я не отдавал себе отчёта. Часто я и сам себе удивлялся. Когда впервые, после возвращения (из немецкого плена.- Р.Р.-К.), я увидел немецких солдат в Париже, я понял, по острой физической боли в сердце, как я люблю Париж, Францию. Но именно сейчас, в тюрьме, я с ещё большей ясностью вижу, что во мне творится. И открываю в себе ту любовь, о которой ты сейчас говорил.
1: Помнишь, что ты сказал, когда хоронили товарищей, убитых там, неподалёку от Мэша: «Быть может, когда-нибудь мы позавидуем их смерти«. Что же, завидуешь ли ты им теперь? Хотел бы ты умереть, как они, не успев узнать страданий, не испытав страха? Отвечай откровенно.

2: Нет, я ни за что не хотел бы этого лишиться. И я понял, чем может стать любовь. Правда, я страдал в тюрьме, но ведь я всегда норовил найти самое трудное. Зачем искать лёгкой смерти? У меня есть гордость.

4: Вот мы и договорились. Ты понял любовь, и ты любишь, О да, твоя любовь ещё очень бедна, очень ничтожна, но всё же в ней - та же божественная сущность, что и в любви совершенной, той, что можно найти только в смерти. И неужели ты думаешь, что сможешь ещё чему-то научиться, проживи ты хоть пятьдесят лет? Никогда ты не станешь богаче и свободнее, чем сейчас. И дошёл ли до тебя весь смысл того, что происходит? Сколько раз ты мог умереть — случай прёдставлялся так часто. Но это была бы слишком лёгкая смерть. Равнодушный без сожаления покидает этот мир. Но ты, ты предпочитал бороться и побеждать или терпеть поражение. Вот и настала та самая минута — лучше не выберешь. Ты полон сил, и ты любишь эту жизнь со всем пылом новообращенного, со всей свежестью и жадностью молодости. Неужто ты думаешь, что сохранишь такую любовь в неприкосновенности навек? Неужели ты хотел бы стать свидетелем собственного своего обнищания, уходить из жизни медленно, ничего не чувствуя, ни о чём не жалея, и в последнюю минуту увидеть, что ты давно уже мёртв.

2: Всё же ты несколько парадоксален. Почему же ты хочешь уговорить меня легко принять смерть, если ты считаешь, что самое лучшее во мне - именно любовь к жизни? Неужели ты, сам того не ведая, хочешь облегчить мне смерть?

1: О нет, тут я спокоен. Если ты послушаешься меня и примешь смерть охотно, я первый буду бунтовать. Ведь я - это ты, а ты - это я. И чем больше доводов я привожу в пользу смерти, тем больше я привязываюсь к жизни, и в этом снова нахожу удовлетворение своей гордости, и снова иду навстречу смерти.
Если бы я был верующим христианином... Но это было бы слишком легко. Нет, я ничего не знаю о том свете... Одни сомнения...
И все же вечная жизнь существует. Или, может быть, страх небытия заставляет меня верить в вечность? Но ведь небытия нет? Что ты скажешь?
2: Знаю только одно: я люблю жизнь.

1: Значит, любовь существует. Остальное не имеет значения. И если существует смерть, она может быть только любовью».

Как ни странно, но в ту первую мою парижскую весну 1968 года мы с Эвелиной больше ни разу не говорили о мемориальной доске в Музее Человека. От наших общих знакомых я довольно много слышала о её семье. Профессор Фердинанд Лот - виднейший историк-медиевист, был женат на своей ученице - дочери русского ботаника, академика И. П. Бородина - Мирре Ивановне. Старшая дочь, Ирэн, стала женой Бориса Вильде, вторая - Марианна, окончившая Школу хартий, получила диплом архивиста-палеографа. Она вышла замуж за своего коллегу, Жана-Бертольда Манна, погибшего при наступлении французской армии на Рим, через два года после гибели Бориса.

В Ленинградской государственной библиотеке имени Салтыкова-Щедрина сохранилась обширная переписка профессора Лота с его русскими ученицами и коллегами, где он много пишет о Борисе. Мы ещё встретимся с этими письмами.

Эвелина Лот - младшая дочь - вышла замуж в 1945 году за Роже Фалька - талантливого художника-оформителя, работавшего с ней в Музее Человека. Он скончался за год до её смерти. Горько и радостно вспоминать о наших встречах с Эвелиной - о первом знакомстве в 1968 году и о нашем свидании в Ленинграде - уже после моей поездки по трём эстонским городам - осенью 1970 года. Каждое утро мы встречались на набережной Невы, у Академии наук перед началом рабочего дня. Я разбирала архив профессора Инны Ивановны Любименко, где сохранилось много писем от её сестры, матери Эвелины, Мирры Ивановны. Эвелина работала в Институте этнографии Академии наук. В перерыве мы вместе обедали в маленькой столовой Академии наук, гуляли у Невы, снова без конца говорили о том, что нас свело так близко, а после работы уже не расставались до позднего вечера... Мне удалось выписать тот короткометражный фильм о Вильде, который сделали таллинские кинематографисты. Он называется: «Я готов, я иду...»- цитата из последнего письма Бориса. Там много документальных кадров: Ирэн, мать Бориса, его могила на кладбище Иври, где Эвелина, стоя на коленях, убирает цветы, тюрьма Фрэн, улица Бориса Вильде в Фонтане...

Мы смотрим эти кадры в пустом университетском кинозале. Хорошо, что никто не видит наших слёз...
Вечерами мы мечтаем о том, как я снова приеду в Париж с готовым планом книги. Мы прощаемся на ленинградском аэродроме - до встречи! И вот наступил один из самых неправдоподобно счастливых годов моей жизни - 1972 год. Конечно, приглашение из Музея Человека «сработало» не сразу, но все же, в конце сентября, мне навстречу, по парижскому аэродрому, бежала невероятно похорошевшая, загорелая, коротко остриженная Эвелина и мы вперебой говорили: «формидабль» и «фантастик!», а к нам уже спешил Жак Комб- мой друг, милый хозяин того «моего» дома, где я прожила два месяца...

Когда Эвелина получила известие о моем приезде, она стала советоваться с Жаком - в каком отеле снять для меня комнату, и он возмутился: «Разве она (я) не сказала вам, что у нее в Париже есть свой дом?»
В этом доме, на улице композитора Цезаря Франка, рядом с переулком, где долго жил Сергей Прохофьев, Жак Комб - замечательный искусствовед, автор одной из самых известных - огромных ! -монографий об Иерониме Босхе, жил теперь один: его жена, моя любимая подруга, умерла в 1966 году. Мы учились с ней вместе в университете, в первые годы революции, мы вместе топили печурку, жарили на ней кусочки хлеба, бегали на все премьеры, шили платья из старых портьер и распрощались в Москве в двадцать первом году, когда Эдит (для нас Толенька) уехала за границу... Мы то теряли, то вновь находили друг друга - в письмах, с долгими перерывами. И только в начале шестидесятых годов, когда я впервые попала за рубеж, в Шотландию, началась наша переписка. В Москву стали приходить книги, фотографии. В 1966 году Эдит внезапно умерла после пустячной операции...

И в Париже меня окружала, согревала любовь всех её друзей, непрестанное их желание - передать мне то, что им, как они говорили, «завещала Эдит» : «Если Рита приедет...» И я чувствовала эту любовь, это желание - сделать так, чтобы я действительно была «как дома».... Жак Комб, до сих пор не примирившийся со смертью жены, стал моим гидом, моим другом, другом моей милой Эвелины. И всё, что я узнала в ту осень, всё, что я собрала, написала, было связано с ними. Жак возил меня каждый вечер по Парижу, а в субботу мы с утра уезжали далеко — и целые дни проводили то в Шартре, то в Версале, то на загородных «фермах» у друзей. С ним мы обошли все любимые музеи, все, прежде только «воображаемые», места, где бывал Борис Вильде. И конечно, ездили к Эвелине, к Марианне, к Ирэн...

Сколько необходимых книг достал для меня добрый Жак, с какими замечательными людьми он меня познакомил!.. У него в доме мы принимали Ирэн, сюда часто приезжала на своей маленькой машине Эвелина... Да, у меня там был «свой дом»-свой письменный стол, своя русская машинка, а по утрам, за завтраком, мы, двое старых людей, умилялись сходству воспоминаний о нашей неповторимой - во всех смыслах слова - молодости с Эдит: по ее рассказам он запомнил до мельчайших подробностей все наши приключения в те первые годы революции, о которых я ещё когда-нибудь напишу... Как моя подруга должна была любить нашу молодость, если она так сумела передать её дыхание своему другу. Вот она улыбается мне с фотографии над моим московским столом, и я знаю, что она радовалась бы неожиданной свежести нашей «реликтовой» памяти...И ещё я знаю, что она полюбила бы Эвелину и мы часто бывали бы вместе...

И снова, в который раз, слышен голос из «Диалога»: «30 октября 1941 года... Хочу тебе сказать, что другие в твои годы уже завершили свою жизнь, выполнили своё предназначение. Такого предназначения у тебя не было, но и тебе предстояло как-то завершить свою жизнь. И я считаю, что ты тоже всё сделал и прибавить к жизни тебе уже нечего. Но понял ли ты её смысл? Оглянись на себя, и ты поймешь, что смысл твоего становления - в очеловечивании. Ты удивляешься? Что ж, давай хоть вкратце напомню тебе твое прошлое...Мальчиком ты был слишком умен, слишком бесстрашен и слишком впечатлителен. Такие никогда не останавливаются на полпути...»

Он всегда любил купаться «где опаснее», отлично плавал, ходил на лодке под парусом и на веслах, занимался гимнастикой, джиу-джитсу...

Мы идем по Супи-Линн - «Суповому городу» в Тарту, где улицы называются «Картофельная», «Бобовая», «Гороховая». И только одна - Лепику - Ольховая, и на ней - двухэтажный дом и со двора вход в мансарду, где жил с матерью и сестрой гимназист Боря Вильде. Все как было: со мной - свидетель тех дней, профессор Вальмар Адамс. Мы останавливаемся у лестницы, он прерывает рассказ о спортивных талантах Бориса и, удивленно подняв брови, с европейской нелюбовью - заходить незваным в чужой дом - спрашивает:

Вы и наверх хотите подняться? Но все же поднимаемся наверх, входим в большое чердачное помещение - не то прихожая, не то бывшая кухня. Перед нами - закрытая дверь - Вы и сюда хотите войти? - еще недоуменнее подняты брови. Но я уже стучу, тихо, но решительно, чувствуя, что начинает воскресать та давно ушедшая жизнь. Дверь открывает немолодая женщина и удивленно, но приветливо смотрит на нас, а профессор Адамс объясняет ей по-эстонски, что с ним «москва кирьяник» - московский литератор (в подтексте: « Так что извините за бесцеремонность! »), и нас впускают в две смежные, очень тесные комнатушки. Я подхожу к окну и вижу все то, что когда-то должен был видеть Борис, - больше негде было стоять его столу, да, пожалуй, тому единственному столу, который только тут и мог поместиться. За окном - зеленые огороды, дальше - Ботанический сад, большие спокойные деревья.

Июнь. 1970 год. Первая поездка по трем городам, связанным с Вильде. Первый город - Тарту. И дом, где он жил. Хозяйка провожает нас. У каменной печурки в прихожей говорит: «Тут студенты варили чай...» Идём вниз, по крутой винтовой лестнице, с такими широкими, некрашеными, но отполированными до блеска перилами, что не мог по ним не съезжать мальчишка из мансарды.

-Тогда- давайте пройдем и к моему студенческому жилью, - говорит смягчившийся Вальмар Теодорович.- Вот через эти огороды Борис бегал босиком под мое окошко. Длинный деревянный дом, почти барак, вросший в зелень широкого двора. -Тут я жил - вот мое окно. Я поздно вставал, потому что по ночам писал стихи. Я был старше Бориса почти на десять лет, долго учился в университете, но уже был призванным поэтом: сборники моих.стихов вы видели. Видела - и особенно запомнила один, в обложке великолепного Вийральта: смутный серый, очень изысканный пейзаж, и - в цвете - слегка улыбающиеся алые Губы. Эта улыбка тогда называлась «призывной».

-Борис считал меня своим «мэтром»-ведь он тоже писал стихи... Да, пожалуй, не очень оригинальные, но относился он к ннм очень серьезно. Мы расстались в тридцатом году: я уехал, а вернувшись, узнал, что Борис где-то не то в Германии, не то во Франции. И вдруг - через семь лет - ранним утром ставни моей комнатки распахиваются снаружи: во дворе стоит Борис, в руках у него ИЗЯЩНЫЕ томик стихов - подарок мне из Парижа. О да, внешне он, конечно, изменился, стал старше, хорошо одет, но глаза, но - буйная щевелюра. Нет, не рыжие, а темно-золотистые, очень кудрявые. И глаза- все те же. И разумеется, та же любовь к неожиданным сюрпризам: явился спозаранку к «собрату поэту» с томиком стихов Поля Валери. (Прошу читателей вспомнить это имя еще и потому, что оно первым стояло под петицией, где трое «бессмертных», как называют членов Французской академии, просили помиловать «выдающегося молодого ученого Б. Вильде, приговоренного к расстрелу».)

Вечером,-продолжает профессор Адамс,-я познакомился с его женой. Легкая, тихая, очень сдержанная и молчаливая. Я повел их в наш лучший ресторан, мы танцевали, говорили, как всегда, о литературе, о стихах. Меня поразило тогда, что Борис совсем перестал думать о себе как о поэте. Он ушёл в науку, изучил несколько языков, в том числе японский и финский. Приехал он в командировку от Музея Человека - собирать материал о неизвестной в Европе народности, так называемых «полуверцах» - сету.
(Той же осенью 1970 года сотрудница Эстонской Академии наук Е.В. Рихтер, написавшая диссертацию о сету, проехала со мной по всем местам экспедиции Вильде - Печоры, Изборск, Лезги, Обиница, а также передала мне копию отчёта об этой экспедиции, пересланного в Эстонскую Академию наук Музеем Человека.)

Но всё это было позже: сейчас мы ещё у реки, и профессор Адамс показывает мне те места, где купались с Борисом, лодочную пристань, быки старинного моста, увы, взорванного в последний год войны. Подымаю три камешка с берега - разноцветные, гладкие, обкатанные волной. А у реки все те же извечные запахи - травяные, рыбные, и у пристани от лодок тянет смолой, канатной пенькой, а с другого берега - ветер несёт древесиной, стружками: там лесопилка, где недолго работал Борис.

По регистрационной карточке из архива Тартуского университета видно, что он был зачислен на физико-математический факультет по окончании гимназии, то есть в 1926 году. Весной, после экзаменов, он часто уходил на несколько дней в плаванье по Чудскому озеру. Однажды он долго не возвращался. А через неделю к матери Бориса пришел хозяин лодки и сказал, что мальчик, наверно, утонул, а за лодку надо платить

«...Помнишь 1927 год? Ты чуть не утонул в бурю на Чудском озере; один, ночью, на маленькой лодке. Ты думал, что погибнешь, но бурно веселился и, борясь со шквалом, ты хохотал, чувствуя свою власть над бурей и бросая вызов смерти».

Но недели через три Борис вернулся. Об этой «попытке к бегству», как называют её немногочисленные биографы Вильде, никто не мог рассказать подробно. Удалось восстановить следующее. Оказывается, в ту ночь, когда он чуть не погиб, Борис пытался бежать в Советский Союз. Ему удалось в разбитой лодке пристать к советскому берегу, где-то неподалеку от Гдова. Советские пограничники задержали его «до выяснения», а выяснив, отправили назад, в Тарту, под надзор начальства и родственников. И университетское начальство взяло на себя все «родственные заботы». Бориса из университета выгнали - на Западе это элегантно называется «эксматрикулировали»,- а городские власти выслали его в Кохтла-Ярве: тогда это был захолустный пыльный поселок. К счастью, дядя Бориса, Михаил Васильевич Голубев, совладелец лесопильного заводика, выручил Бориса и вернул его в Тарту.

Я теперь рабочий лесопилки.
Хоть, признаться, этим званьем горд.
Подбираю вместо рифм - опилки,
Все поэмы выкинул за борт...

И поэмы, действительно, пропали. Все, кроме одной. Называется она «Евгений Букашин»- шутливая пародия на «Евгения Онегина». Борис писал стихи с детства, долго считал литературу своим призванием. Но потом, уже во Франции, стал все реже писать стихи. Как и почему - я узнала гораздо позже. А пока что он - признанный поэт среди своих соучеников, и учитель словесности пророчит ему блестящее будущее: О гимназистки, кто вам равен? Вас описать не хватит слов.

Когда б я был старик Державин,
Или Херасков, иль Кольцов.
Когда б дана была мне лира.
Назона, Байрона, Шекспира.
Или Гомера громкий слог.
Тогда б, тогда б я только смог
Вас описать - прелестных, милых,
Волшебных гимназисток ряд,
И женских обществ столп - Кольят,
И прелесть зрелую Людмилы,
И с вечной болтовней своей
Зизи - кристалл души моей...

Вот она передо мной, веселая, розовая, в серебряной шапочке седых волос. Маленькая квартирка, уйма цветов, молчаливый и приветливый муж. Как сияет, как молодеет Зинаида Павловна, рассказывая о Боре Вильде, развязывая школьную папку, где альбомы, письма и драгоценный кусочек тетрадной страницы, на котором даже клякса мне кажется исторической:

«Зизи, прекрасный ангел мой.
Пришлите мне известия
О славном прошлом Эстии
Иль, прозой говоря сухой,-
уважаемая Зинаида Павловна,
прошу вас прислать мне ваши глубокие
записки по истории.
Остаюсь готовый к услугам
Борис Вильде».

Подпись с красивой закорючкой - так только и пишут в пятнадцать лет. И на обороте - тоже стишок:

«Зизи, души моей кристалл,
Что я вас ангелом назвал,
В том не страдает этика:
Ведь каждый нежный мадригал -
Licentia poetica1».

Записываю каждое слово Зинаиды Павловны: в её рассказе собрано всё, что потом не раз повторяли другие соученики и друзья Бориса. «Он был у нас в классе как солнечный луч - очень красивый, веселый и спокойный. Он был нашим вожаком, всем помогал, за всех отвечал...А жилось ему трудно: отец умер в Петербурге, когда Боре было четыре года. Переехал с матерью и сестрой в деревню Ястребино, где жила семья деда. Война, революция... Марья Васильевна с детьми уехала в Эстонию, сначала в Йыхви, потом - в Тарту. Работала на кожевенной фабрике, Боря чуть ли не с двенадцати лет давал уроки - подтягивал отстающих, готовил малышей в первый класс».

Всю жизнь Борис Владимирович с кем-нибудь занимался. В письмах матери из Германии, из Франции пишет, что репетирует по математике я физике сына знакомых, готовит к экзаменам Эвелину («К сожалению, она больше любит спорт и синема»), даёт уроки русского, а в Германии даже учил одного доцента играть в шахматы и бридж. Всегда около него ученики, всех он выручает, всем помогает - почти всегда бесплатно, добровольно. Только одному мальчику он помочь не смог.

В Сопротивлении у Бориса был СВЯЗНОЙ: семнадцатилетний Рене Сенешаль, по прозвищу «Мальчуган». Он был отличным связным, этот малыш, на него можно было надеяться безоговорочно: под самым носом у фашистов помогал переводить людей в «свободную» зону, доставлял почту, передавал распоряжения...Рене Сенешаля судили с группой Музея Человека и тоже приговорили к смерти. В своём коротком последнем слове Борис Вильде ничего не сказал в свою защиту: он думал только о Мальчугане. Всю вину он взял на себя, доказывая, что его «связной» только выполнял поручения, не зная, какие материалы передаёт, кого переправляет через демаркационную линию. Мальчуган слушался своего старшего, беспрекословно и точно выполняя задания. Но никакие доводы не помогли, и Мальчуган, последний его ученик, был расстрелян вместе со всей группой Вильде.

Когда знаешь про человека, кем он стал, что сделал не для отдельных людей - для всего человечества, становится особенно трудно отбирать из вороха милых подробностей детства и отрочества то, что влияло на становление характера, определило вкусы и наклонности, словом, сформировало этого человека. Да и вообще - это задача почти непосильная, если не хочешь произвольно толковать, что же было важным и что неважным в начале жизни

Есть биографии, которые изобилуют придуманными диалогами, несуществовавшими встречами, грешат «красивыми» описаниями. В них часто рассказы о детстве героя как бы предвосхищают весь его дальнейший путь. Это так называемые biographies romancees- биографии-романы. Что же делать, если заранее запрещаешь себе такой путь? Трудно писать даже о тех, кого знал годами. Не хочется бродить в потемках чужой души, неохота пререкаться с теми, кто тоже знал этого человека, но думает о нем по-другому оттого, что их .связывало другое время, другое место и другие действия.

Но как быть, если ты человека - хотя бы и твоего современника - никогда не встречал, но неотрывно, месяцами, думал о нем, читал его письма, стихи, собирал по крохам чужие воспоминания? Что делать, если ты уже неоспоримо и непререкаемо представляешь его себе- видимым, осязаемым, даже «озвученным»,-слышишь его голос, интонации? Как быть тогда с противоречивыми свидетельствами его друзей и родных, не совпадающими с твоим представлением? Спорить ли с ними, если ты думаешь по-другому?

К счастью, все воспоминания о Борисе Вильде как-то собрались в один световой пучок, сфокусировались в одной точке, одним неколебимым лучом легли на его портреты, письма, стихи. В том, что мне рассказывали о его ранних годах, расхождений почти нет,- все свидетельства совпадают почти дословно. ...Был хорош собой и, хотя «расцветка» была другая, он уже тогда был похож на Маяковского. Говорил негромко, скорее медленно, чем быстро. Часто молча наблюдал, слушал. В движениях был точен,нетороплив, собран. Хорошо воспитан, вежлив, ироничен, но не насмешлив впустую. Очень незаметно всегда становился главарем во всех детских играх, в школьных выходках. Соученики вспоминают, как класс взбунтовался против каких-то непосильных нагрузок или строгостей, и инспектор, не дав себе труда разобраться, кто затеял этот «беспорядок», сказал: -А вам, Вильде, особенно стыдно: вы учитесь бесплатно, надо благодарить за это, а не верховодить в таких выходках...В ранней юности, рассказывала его кузина Вера Михайловна Каверзнева, Борис во всех играх был вожаком, командиром,- и всё же чувствовалось, что он в стороне, особняком.

Позже, на собраниях парижских позтов, часто председательствовал, но совсем не выступал со стихами. Выступая же с докладами на ученых заседаниях, умел заставить себя слушать, говорил интересно, точно, содержательно. Дома всегда был ровен, приветлив, входил во всё, всё умел делать и делал охотно и незаметно. И при этом - до конца жизни-был жизнерадостен, весел, хотя смеялся редко, умел выпутываться из всяких передряг. Так хочется целиком переписать по-русски странички полудетского дневника Эвелины, где о приездах Бориса из армии, во время «странной войны»- ноябрь-декабрь 1939 года. Маленькая Эвелина обожала своего названого брата : это он сидел с ней у доктора, когда ей вскрывали нарыв в горле «и она вела себя молодцом - ни разу не вскрикнула», как писал Борис матери. Это ей он неизменно помогал готовиться к экзаменам, сетовал на ее лень, радовался ее успехам. Это о ней сказал в последнем письме: «Я очень люблю Эвелину и верю, что она сумеет работать для новой Франции...»

ИЗ ДНЕВНИКА ЭВЕЛИНЫ

«Сентябрь 1939 года. ...Все небрежно носят через плечо противогазы... Всюду толчея - давка в автобусах - половина маршрутов снята, метро пускают вдвое реже. Сегодня Борис еще вернулся к обеду, из Венсенн его подвезли на машине. Вот кто умеет пользоваться системой «В» («выкручиваться»). «Такого другого, как мсье Вильде, нет на свете!»- говорит наша горничная Амели. Уже три дня Борис не приезжал обедать. Я втайне думала, что он попал на гауптвахту, но, оказывается, он был на маневрах в Шампиньи. Его назначили каптенармусом - он заведует обмундированием. Поэтому он явился в шикарном поясе, в сапогах по мерке и в настоящей каске. Под его командой - два солдата: один - кинорежиссер, другой - бенедиктинский монах. Втроем они очень хорошо устроились.

Сегодня Амели уехала в Ангулем. Родители взяли с нее слово, что она вернется в -деревню, если начнется война. Она была ужасно огорчена, что в последние дни перед ее отъездом не было воздушных тревог. Кажется, в провинции ходят всякие слухи, будто бы разрушили Оперу, горит центральный рынок, а в Булонском лесу сбили 15 вражеских самолетов. Наверно, Амели легко было бы выдать себя за героиню.

Получили письмо от Жана Бертольда: «Мы идем на соединение с другими частями, настроение отличное, верим в победу, хотя никаких напрасных иллюзий у нас нет...». Маму очень взволновали эти слова: «Они там гибнут, как мухи, а Жан-Бертольд из тех, кто до конца выполняет свой долг...» Такие гибнут первыми...

Пришла Мадлен. Её жених - в танковых частях. Они поженятся в первый же его отпуск. Покамест она очень занята в своём детском пансионате. Дети, конечно, не понимают, что происходит. Но одна история их поразила: рассказ о том, что немцы бросали маленьким полякам отравленные конфеты. Теперь ребятишки бегут навстречу посетителям и предупреждают, что «конфеты есть нельзя!!!».
Во время тревоги один семидесятилетний старик, почти парализованный, вдруг встал и галопом помчался в убежище - а оно было не так уж близко! А на улице Круа, когда сирены завыли в первый раз, одна дама выскочила в ночной рубашке и с рёвом помчалась по улице, держа за руки двух детей, которые тоже орали вовсю. Напрасно её уверяли, что у неё хватит времени одеться. Но она не слушала, обезумев от ужаса. Но чаще случается наоборот - люди подчёркнуто делают вид, что всё это пустяки. По-моему, так лучше.

Борис познакомился с двумя духовными лицами - один из них аббат, другой - иезуит. Аббат играет в шахматы, что всегда интересно Борису. Иезуит - приверженец бриджа. Он пытается обратить Бориса в свою веру. А вдруг Борис по окончании войны сразу бросится в монастырь? Он вёл теологическую дискуссию с аббатом, который пишет диссертацию «про что-то вроде пелагры» - говорит Борис: « Пелажианская ересь?» - подсказываю я. «Вот именно!» Кроме того, этому аббату 27 лет и он очень хорош собой, уверяет мой драгоценный бофрер, предлагая его мне в женихи. Что ж, посмотрим!

Сегодня ещё новость: приехав из Венсенн, Борис объявляет, что он организовал пошивочную мастерскую в Венсенн... Его назначили начальником мастерской — теперь она наверно будет отлично работать. «Мы пришиваем пуговицы,— серьезно докладывает он.— Солдаты блестяще справляются с этим делом»,— «Я многое отдала бы, чтоб поглядеть, как они. шьют, - говорю я.- Можно это устроить?» Вместо ответа Борис, с трудом стягивая сапоги, спрашивает : «А вы знаете, что такое насосы?» Оказывается, это новое название бутсов, потому что они пропускают воду. Сегодня каптенармус заявил капитану, что ему нужны «бахилы». «А что сказал капитан?» - «Он хохотал».

За столом он объявляет, что еда у нас «не хуже, чем в армии». - «А что вам давали сегодня утром?» — «Сельдей, бифштексы, мелкий горох».— «Ах, горошек!» — «Да, крупный горошек -и ещё компотик». - «Просто компот, миленький!» (Это Ирэн) «Ага, просто компот, из абрикосов, а пинара сколько выпьешь». -«На здоровье, ты ведь у нас любитель поесть». - «Нет, я -то почти ничего не ем... Вот вы бы поглядели на бенедиктинца! Он глуп, как мой сапог, и ленив, как бобр»,— «Как бобёр, милый!»— «Я же говорю, как бобёр, но когда суп на столе, он всех обскачет. И жрет за троих...По правде говоря, он мне уже надоел. Три раза брался пересчитывать 20 комплектов одежды. Теперь просится на сельскохозяйственные работы. У нас многие ушли на поля...» - «А почему он пошёл в монахи?» - спрашиваю я. «Ни на что другое не сгодился, вот и пошёл в монастырь. Знаете, он меня пригласил туда обедать, на послезавтра!» - «Потрясающе!» - говорит папа. «Но у вас там есть настоящие друзья, Борис, настоящие товарищи?» - «Да, товарищей там много. Я познакомился с бывшим торговым представителем в Берлине. Зовут его Саша Гитри, ростом он два метра пять сантиметров. Настоящий великан».— «А что он думает насчет общественного мнения Германии?» — «То же, что и я... Никакого общественного мнения там нет!» Все смеются, но папа настаивает: «Разве там нет недовольных?» — «Есть, конечно... Одни любят Гитлера, другие нет. Но те, кто его не любит, ему этого не говорят».

Вечером — мы все — у радиолы. Борис хочет послушать Париж и натыкается на английскую передачу. Мы протестуем, и он блуждает по парижским станциям, натыкается на итальянскую болтовню. На длинных волнах мы попадаем на немецкую передачу из Англии, потом слышим перешёптывания — и наконец ловим Москву — диктор говорит по-французски. К сожалению, голос тонет, выныривает и тонет снова. Короткий музыкальный антракт. Лёгкая музыка — венский вальс. Слушаем чёткий ритм вальса, но Марианна говорит: «Как грустно от этого весёлого вальса. Пожалуйста, переключите!» По французской станции диктор читает с выражением что-то совсем неразборчивое. Мы только улавливаем фразу: «Трудно узнать, что на уме у наших руководителей...». «Да,-действительно трудно»,—говорит Борис и вдруг находит французскую передачу из Рима, которую мы уже отчаялись услышать. «Оставьте, Борис, не трогайте!» Речь идёт о капиталах, которые Геринг, Геббельс и Риббентроп перевели за границу. Американский журналист их выдал. Сенсация - «Эти три господина, в общем, стоят 900 000 фунтов стерлингов. Странно, что итальянцы говорят об этом. «Ось» что-то теряет свою прочность». Новый немецкий голос - Борис внимательно прислушивается. Посмеиваясь, он вполголоса переводит нам то, что там вещают. Немецкая пропаганда. Подбадривают войска. «Пусть немецкие солдаты поймут, за что они дерутся, и перед разложившимся войском противника...». «Ну, если они этого будут дожидаться! - говорит Борис».- У нас всё великолепно организовано... и кормят у нас отлично! Хватит!» - и он резко выключает приёмник.

Отдохновенная тишина после этого вавилонского столпотворения, потом Марианна спрашивает: «А штутгартская гадюка?» Я качаю головой: «Сейчас ещё не время, она выползает из норы только в девять вечера. Но я и не хочу слушать её шипенье. А сейчас давайте обедать!» «Только ничем особенным я вас кормить не могу!» - говорю я Медведю. «Ничего, ничего... Я перекусил по дороге, чего-то пожевал». Оказывается, «пожевал» он полгуся, грушу и булку. Ничего себе «перекусил».

А вот и новелла, которую можно назвать: «Как бригадир Вильде спас свитер». Борис на минуту отлучился со склада и велел солдату караулить одежду и ничего не выдавать без него. Он ушёл, а тут бегом влетел повар и, без всяких разговоров, потребовал свитер, не имея на то никакого права. Он самовольно взял свитер и ушёл, не обращая внимания на протесты солдата. Вернувшись, Вильде застал своего подчинённого в полном отчаянье - он не мог прийти в себя от нахальства повара. К несчастью, он не знает его имени. Однако надо вернуть украденный свитер. Борис зовёт на помощь своего знакомого поварёнка, и они устанавливают личность виновника. Прекрасно! Сразу возникает план атаки. Бригадир Вильде подзывает солдата и говорит: «Скажи Иксу, что капитан требует его к себе, что-то там вышло со свитером». Через пять минут, - рассказывает Борис, - этот тип является ко мне, со свитером в руках, отзывает меня в сторону и шепчет: «Слушай, друг, тут со мной случилась глупая штука. Я ужасно расстроен. Взял тут вчера свитер, ненадолго, на один вечер, хотел его сегодня вернуть и не успел, а тут капитан меня вызывает. Наверно, ему кто-то стукнул, мне теперь достанется».-«Ничего. Давай свитер сюда. Я сам поговорю с капитаном, всё улажу». С тех пор он меня считает своим лучшим другом...

Ноябрь. Бориса перевели в дальний гарнизон. Но ещё нет настоящей войны, ещё немецкая армия стоит у границы... 2 ноября. Сегодня ровно неделя, как Борис уехал на фронт. Мы не думали, что это будет так скоро, но его. вызвали на замену заболевшего бригадира. Все-таки грустно. Ирэн сразу поняла, что он уезжает, когда увидала его в защитном с ног до головы. Он привёз ей большую коробку засахаренных каштанов - подарок того повара!

Пока он собирал вещи, я печатала ему на машинке фамилии двадцати пяти солдат, поступивших в его распоряжение. Я ему читала список, и он повторял имена, добавляя к каждому какой-нибудь эпитет, обычно очень лестный! А ведь он не очень-то щедр на похвалы! Я удивилась его похвалам, но очень обрадовалась: по крайней мере, он среди славных людей... Видно, эта жизнь ему не очень в тягость. Словом, наш Борис сложил вещи, уверяя меня, что уезжает совсем ненадолго. Надеется дней через 10 получить отпуск. «Вообще-то это категорически воспрещается, но как-нибудь устроим...» Вещей он взял не много - места в чемоданчике нет. «Но я попробую послать чемодан багажом. Это строго воспрещается, но...» Да, он непременно своего добьётся. Поискать другого такого знатока системы «D»..!!!

...Ирэн получила первое письмо от мужа. Бедный наш Медведь! Он в четырёх километрах от Намюра, в деревне, в чудесном месте, но любоваться этой прелестью ему, к сожалению, некогда. Их поместили в частном доме, где нет ни отопления, ни освещения и никакой мебели. Будем надеяться, что это ненадолго. Во всяком случае Борис надеется получить отпуск в следующее воскресенье.

7 декабря. В воскресенье Борис отпуска не получил, но сообщил, что собирается приехать на неделе. И приехал - в понедельник! Его отпустили на три дня. Он воспользовался этим отпуском, чтобы купить машину у товарища, которого он уже давно обхаживал. Наши родители, разумеется, ничего не знали. Борис сообщил им об этом уже после покупки, и они* очень рассердились. Совершенно неважно, сколько эта машина стоит, потому что денег у него всё равно нет, вернее - что ещё хуже - есть, но они чужие. А он всё равно очень доволен н хочет научить меня водить машину. Мы с ним назначили свидание в Институте восточных языков, чтобы вместе позавтракать. Я пошла туда записываться на лекции, он - за своим дипломом. Мы вышли из Института и стали искать кафе или кондитерскую. По дороге он мне рассказывал о жизни в Намюре. Его командир, как, впрочем, и все командиры, - человек нелегкий.

Их надо уметь приручать, - говорит Борис, - главное - хладнокровие! (Он раз пятьдесят на дню повторяет ату фразу, - видно, она там у них в ходу!) Один раз я вышел в макинтоше, он меня остановил: «Бригадир!» - «Слушаю, г-н адъютант!» — «Я не разрешаю вам гулять в плаще!» — «Слушаюсь, мой адъютант!» Через полчаса он опять попадается мне навстречу, а я все еще в плаще. «Бригадир!» - «Да, мой адъютант !» - «Я сказал, что не разрешаю вам гулять в плаще».- «Я не гуляю, мой адъютант, я дежурю».— «Всё равно, я не желаю больше видеть вас в этом наряде».- «Слушаюсь, мой адъютант». А через полчаса он меня опять встретил в том же плаще, но промолчал,—видно, до него дошло...

Но, слушайте, Медведь, ведь это опасно. О нет, главное - хладнокровие. Та же история вышла с дорогой, которую мы сами прокладывали. Он решил, что дорога недостаточно широкая.«Что вы, мой адъютант, по-моему, вполне достаточная ширина».— «Нет, она слишком узка!» Я ответил: «Слушаюсь, мой адъютант!» Но, конечно, переделывать ничего не стал. В кафе Мабийон нас ожидала неудача. Хозяин попросил нас поскорее убираться, мы даже не успели сесть. «Уходите скорее! Сейчас ещё нет пяти часов. Ажан видел, как вы вошли, а я вовсе не хочу, чтобы моё заведение закрыли». Только выйдя оттуда, я вспомнила, что военным разрешается заходить в кафе только после половины шестого. Я совсем об этом позабыла. Мы оба были очень обижены и пошли завтракать в венскую кондитерскую на улице Сен-Жак. Первый раз я там была, когда Марианна защищала диплом. Потом была там с Борисом, когда меня приняли на английский факультет в Сорбонне. В кондитерской много перемен: она стала гораздо элегантнее, но пропал весь её уют.

Борис рассказал мне, как он ходил в префектуру. Ему понадобились какие-то бумаги, причём немедленно! А в префектуре ему сказали, что надо ждать неделю. И тут он устроил им скандал. Он почти что силой прорвался в кабинет начальника и там стал говорить всякие возвышенные слова, что вот, мол, люди гибнут за отечество, а им даже не желают дать — ну и так далее... Короче говоря, он оглушил всех — и ему тут же выдали бумаги. «Главное - побольше хладнокровия!» Да, на этом сходятся все: человек огромного обаяния, он умел привлечь к себе людей — сделать их друзьями, а может быть, и подчинить себе...И всё же не это было главным в характере Бориса Вильде. То основное, что в нём вырабатывалось с ранних лет, можно назвать словом, которому он сам потом придал новое значение. Основным качеством Бориса было сопротивление - в первоначальном, словарном значении этого понятия.

Один из соучеников Бориса Д. В. Маслов писал мне об одной их встрече, когда Борис неожиданно заговорил о себе, что вообще было не в его привычках: «Мне запомнилась одна наша поздняя вечерняя беседа, когда мы ходили по юрьевским улицам около университета и по Домбергу. Он был чем-топотрясен и необычайно откровенен. Отчётливо и раздельно он сказал, что не боится ничего в жизни. Он, видимо, хотел особенно подчеркнуть свою мысль, потому что ещё раз повторил: «Я ничего не боюсь в жизни. - И прибавил: - Кроме безумия».

Борис знал о нервных припадках отца, о его преждевременной смерти, и мысль о тяжелой наследственности временами угнетала его. Он сопротивлялся этой опасности, тренируя не только тело, но и волю, и «серые клеточки»; потому и любил шахматы, бридж, потому и писал из тюрьмы, что выучил греческий, повторил японский - только бы не сдаться, только бы чётко, ясно работал мозг, только бы не дать затуманиться сознанию...«Математический склад ума», «геометрическое мышление...» -с гордостью говорил он о себе.И с обычными, житейскими трудностями - с бедностью в детстве, с бесперспективностью после исключения из университета - он стал справляться очень рано. Казалось бы, мог вырасти угрюмым, замкнутым, нелюдимым. Но все, в один голос, говорят : «Никогда не жаловался... Всегда - спокойный, весёлый, всегда -лучше всех...» И ещё была в нём черта, которую отмечают многие его друзья: он был деятелен в самом лучшем, творческом смысле этого сухого слова.

Воскресный день. Гимназия. Никого нет - отдых. Но в одном классе собирается кружок гимназистов - любителей латинского языка. Староста кружка - Борис Вильде. Не пропускает ни одного занятия. Сорбонна. Труднейший курс, - потом мы узнаем, что из ста с лишним студентов экзамен выдержали сорок человек, среди них Борис. Но ему всё мало: он посещает вечернюю школу рекламы, - может быть, пригодится для заработка, хотя уже работает по девять часов в день бухгалтером и приводит в порядок запущенную отчётность, за что и получает премию к Новому году.

Об этих качествах - целеустремлённости, настойчивости, даже упорстве - рассказывают все сверстники и друзья. Конечно, можно было бы привести ещё много свидетельств - всё записано подробно! - можно было бы за руку вывести на эти страницы и красавиц кузин, сестёр Голубевых, неизменных подруг Бориса: с ними катался на санках с гор, танцевал у ёлки, бегал на коньках, а старшей, Вере Михайловне, читал свои стихи и тайком носил записки её жениху. Можно было бы рассказать, что, несмотря на все трудности, были и детские радости - праздники, прогулки, ранние романы...Но от соблазна подробно описывать то, что всегда вызывает ответное: «Как ? И у них - тоже?..» - меня удержало письмо Ирэн Вильде от 30 августа 1970 года:
«Единственное моё опасение - чтобы Вы не слишком сосредоточились на юности Бориса в Эстонии, где Вы, разумеется, собрали больше всего свидетельств современников. Он уехал оттуда ещё совсем молодым, да и тамошняя жизнь ничем не помогла ему стать самим собой. Правда, и во Франции он по-настоящему не нашёл бы себя, если бы не война, не чудовищное поражение с «постыдной капитуляцией» и если бы он не включился немедленно в подпольную работу, которая открыла ему самому его истинную сущность и в то же время отдалила его от близких. Но не мне указывать Вам на то неизмеримое расстояние, которое он прошёл от эксцентрических выходок своей трудной юности в Эстонии до той духовной высоты, на которую он поднялся в «Диалоге», написанном в одиночке тюрьмы Фрэн».

Конечно, жаль опускать ребяческие шалости тех дней - о них так хорошо вспоминает одна из его приятельниц. Как, поссорившись с ним, она сказала: «Теперь эти двери для вас закрыты!» - и как через несколько дней, испугавшись шума под окном - третий этаж! - она выглянула и верхом на трещащей вывеске булочной увидела Бориса с букетом: «Гони природу в дверь, она войдет в окно!» «Разве на него можно было сердиться ? Провожая меня на вокзал, вдруг вскочил в вагон без билета - решил доехать до Тапы, где была пересадка. Вошёл контролёр, и Борис невозмутимо протянул ему коробку моих пирожных, - кто же после этого спросит билет?» И всё же пора перейти от «эксцентрических выходок его трудной юности» к годам странствий - сначала в Германии, где Борис впервые узнал, что такое фашизм, потом - во Франции, где, окончательно утвердив себя в жизни и пройдя сложный и нелёгкий путь, он нашёл себя в борьбе именно с этой предельной бесчеловечностью - с фашизмом.

Почему он уехал из Эстонии? Из университета его выгнали. Ничем, кроме физической работы, заниматься не разрешают (частные уроки не в счёт). Печататься? Но кому тут нужны русские стихи, да ещё слабые, ученические?.. И вокруг невесело... Тупик. Что делать с собой, со всей своей неукротимой двадцатилетней жаждой жизни? Что делать?

Из «Диалога»: «Ты мог бы покончить с собой, как твой друг Кютт... Можно было бы и спиться, как Кангус...» Почему он вспомнил именно этих двух товарищей? Снова свидетель тех лет : Алексей Николаевич Соколов. Сквозь сегодняшний облик красивого седого писателя для меня явственно проступает мальчишеское лицо. Новогодний вечер - сфотографировали их в литературном кружке, - аккуратные галстуки бабочкой, некоторая мрачность в презрительной гримасе Бориса и за головой осоловевшего Лёшки - торжественно поднятые два пальца: наставил ему «рожки», негодяй!

1927 год - последнее полугодие студенческой жизни Бориса. «В университете за него боролись все студенческие корпорации: «Славия», «Этерна», «Боэция»... Он был им нужен - отличный спортсмен, талантливый математик, прекрасный товарищ... Приглашали на собрания корпораций - сидел, слушал, выпивал...» «Можно было бы и спиться, как Кангус...» Этот Кангус, красивый, самодовольный, особенно тянул Вильде в свой круг. Когда Бориса выгнали из университета, Кангус передал ему, что корпорация за него заступится, даже выхлопочет ему стипендию, лишь бы он стал «ихним»... А Борис в ответ сочиняет частушки, да еще на мотив «Яблочка»:

На дорожках сейчас
Мало гравия.
Ох, и дура же у нас
Эта «Славия»...
Жандармы идут,
Брюки с кантами,
Скоро Драку заведем
С корпорантами.

- А Кютт ? Вопрос стирает улыбку: Соколов хмурится. - Чудовищная история. Человек он был странный, рассеянный, но очень добрый. И страшно обидчивый, чувствительный. Ухаживал за милой застенчивой девочкой... Их застали на бульваре - засиделись позже положенного часа. Скандал, отец на него напустился. Лавочник, обыватель, хотел приучить сына к торговле, высмеивал его: запоем пишет стихи, читает философские книги. Решил показать ему «изнанку жизни»: повёл в богадельню, где старый Кютт подрабатывал в качестве надзирателя. Коля вернулся оттуда в ужасном состоянии, перестал спать, учиться. Говорил: все время вижу их перед собой, уродов, идиотов, калек.. Ужасы жизни... В стихах просил: Люди, мне страшно... Люди, помогите...(Неважно, какие стихи писал Кютт, - обычная, вполне пристойная версификация. Но эти строки - живые, сквозь них проступила кровь.) Кютт пошел к врачу, жаловался: бессонница, кошмары... И этот врач, этот присягнувший «служить человечеству» медик равнодушно сказал: «Вам надо лечиться, иначе вы скоро сойдете с ума...» В тот же вечер Николай Кютт застрелился.

И Борис, вспоминая те годы, припомнил Кютта и - своё тогдашнее состояние.

Вечерний ветер гладит волосы.
И тихо шепчет: «Не тужи!»
Рубашку разорви на полосы,
А из полос петлю свяжи...

След этих мыслей сохранился не только в четверостишии Бориса. Потом, в Германии, в газете был напечатан рассказ «Жизнь наша...». Там описана мансарда на Лепику, сам автор, под именем Андрея, «с глазами, как шарики синьки», и двое его товарищей: «Доктор» - студент-медик - и «Художник». В этом неумелом, неуклюжем рассказике - отчетливый отзвук тех невеселых дней. Субботний вечер. Трое собрались у Андрея, в мансарде, похожей на гроб. «...Тот год у меня из памяти не вышибешь, - рассказывал Андрей. - А было мне восемнадцать лет в последнем классе. Жили мы с матерью. Продавали последние вещи. Мать умерла. Остался один, как волк в лесу, -без денег, без подданства...Ну, думаю, гимназию дотерплю, начал уроки давать - с твоей сестрой алгеброй занимался. С тех пор и пошло: зимой - уроки, ученье, летом - лесопилка... Давно это было - лет пять Рабочих, выносливых лет..И смеётся Андрей, поводит широкими плечами, покачивает синие шарики в глазах: -Тяжело было, конечно... а видишь - выдержал, не пропал... Закалился. Попробуй-ка теперь сломай! Засучил Андрей рукава. Руки - в кулаки, голову - в плечи. Будто с жизнью на матч. Как двинет кулаком - и нокаут. - Верно, -говорит Доктор, -У тебя и душа теперь, как мускулы, - стальная...» Но и «стальная душа» не выдержала: «Если я отсюда не выберусь, покончу с собой», - сказал Борис сестре, приехав к ней в Ригу.

Помянем добрым словом сестру Бориса - тихую сероглазую Раечку, совсем непохожую на своего буйного брата. Её помнят многие рижские книголюбы: она долго работала в антиквариате на улице Ленина. Молчаливая, очень замкнутая, очень спокойная. Уехала из Тарту - там для неё работы не было - и почти всю жизнь простояла за прилавком букинистического магазина. Тут и спала первое время на выдвижной книжной полке, под худым одеялом. Потом сняла комнату, куда к ней после войны перебралась из Тарту мать. Умерла в 1967 году, как и жила, тихо, во сне, оставив по себе светлую память среди немногих друзей и многих своих клиентов-книжников. Как она, должно быть, испугалась, когда приехал брат и сказал ей страшные, кощунственные слова: «Покончу с собой». Ей удалось собрать для него деньги на дорогу. И в конце лета 1930 года Борис уезжает в Германию. Это было проще всего. Ои надеялся, что ему удастся там получить высшее образование и найти работу. Как добирался Борис до Берлина? Сначала ехал на пароходе через Либаву до ближайшего немецкого порта. Потом на попутных машинах. Останавливался на фермах. Осень, всюду нужны рабочие руки, подрабатывал, подкармливался - и дальше, с одним рюкзаком, до Берлина.

В Германии еще буржуазная Веймарская республика, но уже везде «коричневые рубашки» и ядовитые фашистские газетки. Уже разрастается партия национал-социалистов, уже все знают их главаря - австрийца-ефрейтора с бегающими глазами и косой прядью, прилипшей ко лбу. И хотя ещё не потеряна надежда на поражение нацистов, Борис понял, что он не сможет остаться тут надолго. С этого года начинается его многолетняя переписка с матерью - бесценные страницы, чёткий, красивый почерк, «отличный слог», как говорили гимназические учителя.

Великое спасибо другу Раисы Владимировны Вильде, Б.В Плюханову, сохранившему этот архив по её просьбе. Пусть читатели вместе со мной порадуются его заботе, услышав через столько лет живой голос Бориса.

Несколько слов о матери Бориса, Марии Васильевне. Осенью .1970 года, когда я с ней встретилась, она уже жила вне всякой реальности. Ещё до смерти дочери её друзья выхлопотали «семье героя французского Сопротивления» двухкомнатную квартиру в. новом доме, где я и просидела у Марии Васильевны несколько часов. Она была спокойна.и очень ласкова со мной, сказала: «Оставайтесь у меня жить... Дети спят в соседней комнатке. Да, трудно: надо их кормить. А вы знаете Борю? Он скоро придёт. Что-то с ним было: какой-то суд...»

На полу играл белый котенок: «Брысь, Борька ! Какой озорной...» Я сказала : «Что же это вы котёнка назвали Борькой?» И она улыбнулась: «Да он на него похож, такой же бедовый...» Руки у неё были худые, узловатые - рабочие руки. Рассказала, как работала на кожевенном заводе, как разъедала руки кислота. Говорила удивительно чисто, правильно, литературно.

Ещё до того, как она потеряла память, Б.В. Плюханов записал с её слов все сведения о семье. Вот отрывки из этой записи : «Я, Мария Васильевна Вильде, урождённая Голубева, русская, православная, родилась в Петербургской губернии, Ямбургского (ныне Кингисепского) района, село Ястребино. Отец, Василий Фёдорович, и мать, Пелагея Авдреевна, крестьяне. Мой отец был человек образованный, хотя и нигде не учился. Его часто вызывали на заседания земского суда. Рассказывал о делах студентов со слезами на глазах. Братья получили прекрасное образование, вели торговлю лесом с заграницей. Я с десяти лет училась в Ястребинской пятиклассной школе, потом - в Петербурге, в пансионе».

В Петербурге Мария Васильевна и познакомилась с Владимиром Иосифовичем Вильде. В 1905 году вышла за него замуж.

«Семья мужа русская, православная, возможно, из Литвы (перед свадьбой он ездил в Каунас за бумагами). Мать говорила и по-польски. Муж служил на железной дороге. Жили на станции Славянка, 30 минут езды от Питера, Там родились и дети - Раечка-и Борис, метрики выписали в Петербурге. Муж умер в 1913 году, от нервной болезни. Я продала домик в Славянке и уехала в своё родное Ястребино. Братья отдали мне с детьми хороший, дом - пять комнат, -большой сад. Потом - война, революция. Было голодно. То придут немцы, то русские. Мы все - семьи двух братьев и я с детьми - поехали в Эстонию. Сначала жили у знакомого немца-помещика, потом переехали в Тарту».

Тогда, в Риге, Б.В. Плюханов при мне сказал Марии Васильевне, что я собираюсь писать книгу о её сыне, и она важно и серьёзно ответила: «Ну, что ж, почитаем, почитаем...» И снова - о детях, ещё маленьких : скоро им в гимназию, надо будить. Боря вчера поздно занимался...Умерла она летом 1971 года, 86 лет от роду. В блаженном неведении, в спасительном сумраке погасшего сознания, потухшей мысли...

Письма к матери из Берлина лучше всего рассказывают о жизни Бориса. «...Вчера получил деньги. Что называется деньги к деньгам. То сидел несколько дней на пустое брюхо, а тут сразу: третьего дня получил аванс, вчера от тебя, сегодня - 8 марок. от Раи! Соответственно этому настроение сразу прыгнуло на 20° выше.

Дорогая мамочка – слова благодарности конечно нелишни – я знаю, как трудно тебе с деньгами, и поверь, что я научился теперь обращаться с ними бережно. Насчёт Праги я с тобой согласен - туда ехать не стоит. Наводил справки. Поэтому хочу во Францию - но из Германии получить визу не так-то легко...

В Берлине у меня уже порядочно Знакомств. Я жду ещё двух вещей - одного писателя – для фильмы - у которого быть может получу работу, и приезда одного господина, который везде имеет массу знакомств и связей.

Теперь я уже научился в Берлине дёшево жить. Надо всё покупать в рабочих кварталах - там в полтора раза всё дешевле. Обедаю в одной студенческой столовке - обед из 2-х блюд - 50 пф. Хлеба, правда, не дают, зато можно подучать добавочную порцию картофеля с соусом (картофель стоит 5 пф. кило!).

Моя хозяйка очень милая старушка. Когда было нечего есть, она раза три приносила мне бутерброды. Утром я получаю кофе, в обед и вечером могу получать чай. Могу пользоваться ванной - 2 раза в месяц горячей и холодной хоть каждый день. От неё же беру для чтения книги - немецкие - я сделал очень большие успехи в языке..

Как-то раз, когда было очень голодно, получил на улице случайную работу - таскать ящики с книгами на третий этаж. Было здорово тяжело, но меньше чем за час заработал около двух марок и сытно пошёл пообедал. Пишу на клочке бумаги, потому что как раз кончилась. Пойду опускать письмо, заодно и куплю. Крепко целую, дорогая мамочка. Больше мне никогда не помогай. А то уж больно стыдно. Пиши.
Боря».

«Дорогая мамочка,
только что получил твоё письмо и сразу же отвечаю, благо сейчас есть время и деньги на марку. Живу я помаленьку. Разрешение получил и вероятно в январе получу сразу же на полгода... Получил от Раи грудинку и марки. Грудинку съел, а марки подарил одному знакомому, который их собирает... Работу по химии кончил. Получил деньги. Кроме того вчера получил гонорар за рассказ, переведённый на немецкий язык. Поэтому я заплатил хозяйке за квартиру, телефон и ванну и купил: 1) тёплое пальто (мое черное - надо сознаться - я продал ещё в Либаве и ходил всё время в летнем макинтоше; 2) тёплое нижнее бельё, рубашку; 4) пару носков, 5) пару воротничков. В результате, конечно, опять сижу без денег, но числа 14 должен получить ещё кое-что...

...«Здесь безработица и понижение жалованья. До 3 декабря парламент закрыт и потому нет уличных беспорядков, которые были около месяца назад, когда националисты били на улицах стёкла и везде стояли полицейские патрули.

...Мне прислали из Нарвы журнал «Полевые цветы» - три номера. Там два моих стихотворения, но редакция не платит денег, потому что - «наш журнал - не коммерческое предприятие», а когда я давал свои стихи - это было в июне ещё - то поставил условие, чтобы заплатили. Но Бог с ними, там всё равно гроши. Неприятно только то, что компания, вместе с которой я там напечатан, мне очень и очень не по сердцу.

Дорогая мамочка - не беспокойся обо мне. Ты знаешь, что я молод и здоров и всё, что со мной ни случается, мне нипочем. Я верю в судьбу, и мне всё равно, как и что случается с моей жизнью. Между прочим - писал ли я об этом - когда я уезжал из Юрьева, то в Вадке случайно .был у гадалки - она меня видела в первый раз в жизни, и вот что она сказала : я не поеду туда, куда хочу, но всё-таки мне предстоят большие в жизни странствия и приключения. Я никогда не вернусь больше в Юрьев, в скором времени мне предстоит суд и тюрьма - но всё кончится хорошо - ещё много лет я буду жить неважно, но после стану очень богатым и женюсь где-то далеко за морем на прекрасной блондинке (вероятно с приданым!) и буду знаменит, но в семейной жизни несчастлив и всю жизнь одинок... Как видишь, до сих пор предсказание довольно верно исполнилось - неудачное путешествие, тюрьма и суд, который хорошо кончился... Посмотрим, что будет дальше - против приключений во всяком случае ничего не имею. Я никак не могу смотреть на жизнь серьёзно - ведь это только глупый и пустой сон, за которым всё равно рано или поздно следует пробуждение - смерть. И от этого никуда не спрячешься. Не знаю - то ли я философ, то ли я просто глуп - но я не знаю в жизни ни больших радостей, ни тяжелых огорчений. Это глупо, но это правда. Вот...»

«..Я давно уже живу в своей отдельной комнате, цена неслыханно дешёвая... В комнате только одно неудобство - она такая низкая, что совсем выпрямиться нельзя, приходится ходить согнувшись, но спать и работать хорошо......У меня нет денег, чтобы добраться до Франции, придётся остаться в Берлине нелегальным образом и пройти всякие испытания...

В тот же день вечером.... Остаюсь в Берлине! В конце концов, что со мною могут сделать? Выслать некуда, выехать не могу, волей-неволей живи в Германии.

...Ещё тебя попрошу: пришли мне копию аттестата зрелости и мой университетский матрикул. И ещё - немецкий словарь и одну эстонскую книгу - нужна для перевода. Называется - Мика Валтари «Suuг illusion». ...Во вторник целый день красил рекламные плакаты..

Вероятно, получу разрешение остаться на полтора месяца через Лигу Наций».

В письмах Борис постоянно вспоминает «благословенный город Юрьев», как он упорно зовёт теперешний Тарту, часто менявший название: был он и Дорпатом, и Дорптом, и Юрьевом, прежде чем окончательно вернуть себе своё старое эстонское имя. В этом городе скрещивались разные речевые исттоки, разные традиции, соединяясь в той высокой точке, где национальные культуры сливаются с культурой мировой. В нынешнем Тарту есть и улица русского хирурга Пирогова, и армянского поэта Абовяна, связанных жизнью и трудами с Эстонией. До сих пор в уцелевшем крыле средневекового монастыря, в фундаментальной библиотеке университета, среди других редкостных реликвий хранится и первое издание «Горя от ума», напечатанное в тогдашней Эстляндии.

Тот, кто нынче бывает в Тарту, любит не только это духовное содружество разных культур, но и радуется всему, чем сейчас полнится жизнь крепкой и красивой Эстонской республики. Однако нечего скрывать: не доброй матерью, а суровой мачехой стала для Бориса Вильде тогдашняя Эстония. И всё же он всегда относился к стране своего отрочества внимательно и тепло: в Па-риже Борис много переводил с эстонского, включая и повести своего однофамильца, эстонского классика Эдуарда Вильде; впоследствии став этнологом, собрал ценнейшие сведения именно об эстонской культуре.

ИЗ ПИСЕМ
«Читаю немецкие книги, сделал успехи в языке, даю уроки русского языка, по утрам гуляю в Тиргартене, на всякий случай хочу заняться французским. Словарь у меня есть - нет ли в Юрьеве самоучителя ? Тогда пришли».

«..У меня сейчас кризис: несколько дней питался только чашкой кофе. Теперь немножко получил из газеты. После первого станет легче: в одном немецком журнальчике появится перевод моего рассказа. Но, в общем, не беспокойся за меня - не пропаду и помаленьку всё же продвигаюсь вперёд, узнаю жизнь, и так далее. Во всяком случае будущность ещё впереди. На худой конец, могу поступить во французский Иностранный легион, уехать на пять лет в Африку. Но это уж - на крайний случай».

«,,,На улицах горы винограда, но не слишком дёшево - потому предпочитаю есть его только в ростках. И ещё одна вещь - отыщи, пожалуйста, в моих бумагах начало моего романа - 16 или 18 страниц мелким почерком».

Роман упоминается ещё в.нескольких письмах: очевидно, Борис серьёзно думал стать писателем. В одной из берлинских газет в ноябре - декабре 1930 года напечатали его повесть с продолжением - она называлась «Возобновлённая тоска». Повесть - явное подражание тогдашним детективам. На потребу невзыскательному читателю изображён некий юноша, влюблённый в роскошную кинозвезду. Конечно, герой - нищий, эмигрант, а диве, естественно, нужны бриллианты. Юноша решает ехать в Россию, в запретную для него, давно покинутую родину, где в его родовом имении закопан клад. И хотя там уже цветущий колхоз, но председательница этого колхоза, милая советская женщина, служившая когда-то горничной у родителей героя и влюблённая в него, разрешает вырыть клад и увезти в Берлин в подарок кинодиве, которая немедленно выходит за него замуж. Но кончается роман тем, что герой спивается от тоски. Писалось все это, конечно, для заработка: уж очень явно использованы все приёмы бульварного чтива, вся его замызганная бутафория.

В «Диалоге» только мельком упоминаются эти годы в Германии: в холодной тёмной камере Борис вспоминает все радости жизни и со вкусом, со знанием дела описывает обед, который ему хотелось бы съесть. Среди этих «прелестей» - и чашка душистого чёрного кофе...

«...Десерта не надо? Хорошо. Но зато пусть кофе будет крепким и горьким, его экзотический аромат так напоминает о караванах бедуинов, о стихах Гумилёва, о твоей молодости в Берлине... Кофе... Единственная роскошь бедных интеллигентов, полных мечтаний, жадных до жизни и очень счастливых, несмотря на нищету и « вельтшмерц»...» Очень счастливых, несмотря на традиционную «мировую скорбь». Прошёл 1931 год. Наступает 1932-й - решающий год в жизни Бориса Вильде. Чувствуется, как он «повзрослел», успокоился, стал серьёзнее.

«...Моё главное занятие - философия. Политикой я не занимаюсь, материальные блага – деньги, положение и так далее - я ценю слишком низко». «...Продлить визу в Германии я могу, но оставаться здесь неважно: с голоду не умру, но голодать придется... Да и, в конце концов, придется отсюда выехать: вчера опять был скандал – национал-социалисты били стёкла. «...Устроили демонстрацию, а так как я не в меру любопытен, то и мне попало дубинкой по башке».

«...Пожалуйста, никогда мне больше ничего не присылай, а то больно стыдно». Письма этого года становятся всё подробнее, всё интереснее. Видно, что пришел конец нищей жизни, нашлась работа - уроки, переводы и даже лекции.

«Йена. 3.1.1932 года. Родная моя и хорошая мамочка! Пишу из Йены. Это университетский городок, очень красивый - горы и лес. Я здесь третий раз - полчаса езды до Веймара. В Веймаре я читал на днях доклад о русской культуре. О докладе писали газеты довольно много, причём одна из них нашла, что я говорю по-немецки очень хорошо. Доклад повторю 20 января в Йене...-.Я приглашён к ужину в Общество друзей искусства. Здесь очень туго у всех с деньгами. В этом году ожидается государственный переворот. Ну, до тех пор я постараюсь выбраться из Германии.»

...Мой роман подвигается плохо. Зато набирается материал для нового романа. Принимая во внимание, что мне всего 23 года, я не хочу особенно торопиться. «Поспешишь — людей насмешишь...»

Веймар. «...Был опять целую неделю в Йене, читал доклад (с успехом), гулял в горах, играл в шахматы. Останусь, вероятно, на три недели в Доме молодежи, при Народном университете, куда меня пригласили на полный пансион». «...Я получил опять приглашение в здешний театр- на премьеру пьесы Муссолини «Сто дней», в эту субботу». «...В Йене много молодежи - студентов и рабочих. У меня уже довольно много знакомых и даже «любовь» - студентка-китаянка, настоящая, из Шанхая. Придется тебе ещё учиться китайскому языку и ехать в Китай, ко мне на свадьбу...» «...Здесь .празднуют юбилей Гёте... но это меня мало интересует...» Доклад о русской культуре. Народный университет. Студентка-китаянка. Пьеса Муссолини. Юбилей Гёте.

Как узнать обо всём этом подробнее, как расшифровать строки письма? Я написала в Йену, доктору Герхарду Шауману. Он - славист, занимается Маяковским, мы мельком встречались в Библиотеке-музее Маяковского несколько лет назад. Ответ пришёл сразу: «Йена, 26.8.1970 года. Посылаю вам рецензии и выдержки из тогдашних газет,- как видите, удалось обнаружить следы Бориса Вильде и в Веймаре, и в Йене. Потому что я твёрдо уверен, что это - именно он...

Думаю, что и китаянка, о которой Б. В. упоминает в письме к матери,- именно эта Чи Йен-чен, читавшая доклад о современном Китае в том же Народном университете. Хотя китайцев и тогда на свете было великое множество, в Йене она, безусловно, была единственной...Посылаю также брошюру, иаданную к 50-летию .Народного университета. Подробный отчет о пьесе Муссолини тоже, наверно, будет интересен...»

То, чем всегда славились передовые немецкие учёные - широта взглядов, чёткость научного мышления, уважение к чужому поиску,- как отчетливо всё это отразилось в скрупулёзно переписанных доброй рукой доктора Шаумана сведениях о незнакомом ему человеке, принадлежавшем к всемирному братству тех, кого по-газетному называют «прогрессивными деятелями культуры». На незаполненных страницах биографии Вильде отчетливее проступили неизвестные до сих пор люди и события.

«Веймарский вестник». 8.1.1932 года. Проблема культуры Советской России.

Первым мероприятием Нового года был диспут между Иваном Ястребинским (Ленинград) и Зигфридом Марисом (Веймар) на весьма актуальную тему «Проблемы культуры в Советской России». Докладчик, г-н Ястребинский, определил революцию как необходимое и желательное событие в России... Он подробно осветил ту историческую обстановку, которая привела к победе большевиков. Докладчик подчеркнул, что сотрудничество между Германией и Россией было бы чрезвычайно плодотворным... Во всяком случае, можно было приветствовать этот содержательный исторический и психологический анализ современной культурной жизни Советской России, тем более, что оба оратора старались придерживаться только фактов, не затрагивая партийно-политических разногласий». Второй раз «господин Ястребинский» выступал 26 января уже в Йенском народном университете. Об этом появилась небольшая рецензия в «Йенском вестнике», но в этой заметке благосклонно настроенный к «ленинградскому писателю» журналист всё же явно недоволен хорошим отношением к большевистской культуре.

«Я твёрдо уверен, - писал доктор Шауман, - что за псевдонимом «Иван Ястребинский» скрывается Борис Вильде... Мне самому интересно, откуда взялось это имя. Может быть, его мать в девичестве Ястребинекая?» Нет, не имя матери, а название родной деревни, где прошло всё детство Бориса, подсказало этот неожиданный псевдоним.

Семь городов спорили, который из них - родина Гомера.

Вся Прибалтика - особенно Эстония -хочет считать Бориса своим гражданином. И всё же его родиной был Петербург, где он родился, и село Ястребино, где он жил до девяти лет. Он всегда чувствовал себя крепко связанным с Россией |. Вспомните, как он едва не погиб НА Чудском озере; пытаясь бежать в СССР. Только и осталось, что всю жизнь помнить, всю жизнь любить своё русское детство, хотя он, «бродяга по рождению и призванию», как он себя называл, нашёл вторую родину во Франции. В 1939 году,- в зиму «странной войны», французский гражданин, бригадир Vilde писал с фронта: «...Холод и снег -21е ниже нуля. Но вокруг - сказочная красота, её очарование покоряет меня, вызывая воспоминания о моём далёком детстве. Неужели то был я, мечтательный и робкий мальчик, затерянный в бескрайних просторах русской зимы, неужто это я слышал шум ангельских крыл над моей кроваткой? Конечно же он - этот маленький человек - был самым лучшим, самым чистым - и самым наивным! - из всех, кто сменил его в том же теле, пока он рос и мужал». И - по-русски в этом французском письме:

Только змеи сбрасывают кожу...
Мы меняем души -не тела...

Тогда, в Йене, «русский писатель Иван Ястребинский» читал доклад о культуре в Советской России, а Боря Вильде, беспаспортный эмигрант, писал матери: «...В Германии полтора миллиона безработных. Впрочем, сейчас везде плохо - в Англии, во Франции, кроме, конечно, России...»

И - в другом письме: «А к рождению - если обязательно хочешь мне что-нибудь подарить, то сшей мне русскую рубаху из самой простой материи, без всякой вышивки, конечно». Скажете - мелочь? Конечно, тем более, что ему «есть что надевать» и что он получил от знакомых из Веймара в подарок «голубую модную рубашку-поло». Почему же он попросил простую рубаху? Наверно, потому, что было лето, июль, вспомнились деревня, детство, ястребинский лес, мальчик в холщовой косоворотке...

Теперь в селе Ястребино Леноблсовет постановил взять под охрану всё, что связано с памятью Бориса Вильде: дом Голубевых, школу, где он начал учиться, могилы его деда, отца – «как вновь выявленные памятники истории»
.
Тридцать второй год - последнее лето в Германии. Конец лета Борис прожил в большом имении Дингерингсхаузен и оттуда выехал во Францию. Но до этого надо ещё посмотреть вместе с ним пьесу Муссолини «Сто дней».

«Веймарский вестник». 31.1.1932 года. Премьера Национального театра.

Субботний вечер был большим событием для Веймарского театра, две сенсации сразу: Муссолини и - Гитлер! Трудно сказать, какая из них больше! Перед началом спектакля и в антрактах все бинокли жадно шарили по ложам. И наконец останавливались, отыскав изящную фигуру фюрера национал-социалистов. Понапрасну его выхода ждали в фойе. Зеленая молодежь, прильнув к стеклянным перегородкам, старалась разглядеть его. Но Гитлер скрывался в полутьме своей ложи. Зато при входе в театр и при выходе его встречали криками «Хайль».

Этот вечер был духовной встречей двух фашистских вождей - одни проявил живейший интерес к поэтическому творчеству другого. Любопытство зрителей достигло апогея - театр был переполнен. Пришлось убрать оркестр и поставить туда несколько рядов стульев. В зале - белизна крахмальных манишек и вечерние туалеты дам придавали особый тон этому парадному спектаклю...»

«Сто дней» - пьеса о Наполеоне, написанная Муссолини в соавторстве с драматургом Сфорцано. Почему Муссолини взялся за эту тему и почему Гитлер так ею заинтересовался? Рецензент подчёркивает, что Муссолини обращает главное внимание на «борьбу Бонапарта с народными представителями» и с самомнением намекает на своё «духовное родство» с французским императором. Недаром он сделал центром пьесы дуэль императора с демократическими силами парламента.

Гитлер сидел в ложе, быть может, уже предвкушая победу, которая пришла через год,- победу над демократическими силами. Мы не знаем, где сидел по контрамарке «Иван Ястребинский». Но нетрудно догадаться, как он воспринимал похвалы диктатуры, с каким чувством смотрел на «изящную фигуру» мутноглазого фюрера, который - хоть и расстрелял его через десять лет - всё же был побежден и уничтожен теми силами, теми миллионами героев, среди которых был и Борис Вильде.

Хозяин поместья Дингерингсхаузен, доцент Марбургского университета, барон Клейншмидт, очевидно, несмотря на свой баронский титул, был человеком весьма левых взглядов, иначе он не взял бы к себе в библиотекари беспаспортного юношу, тесно связанного с антифашистской молодежью Народного университета и недавно выступавшего с докладом о культурной жизни Советской России. До нас дошло два письма Бориса к матери - последние письма из Германии.

«24 июня 1932 года. Дингерингсхаузен.
Дорогая мамочка! Спасибо за письмо. Я остался дольше у барона Клейншмидта. Ему, очевидно, понравилось, что я всё умею - и электричество провести, и качели сделать, и с лошадьми управиться, и об искусстве поговорить, и в шахматы сыграть, и так далее. Ты, вероятно, не подозреваешь, что сын твой - мастер на все руки. Я этого тоже не подозревал, а теперь как-то само собой оказалось, что я умею и слесарничать, и столярничать, и ликёр сварить - и т. п. Сам барон уже два дня как уехал, завтра уезжает и баронесса и вернётся, вероятно, дней через десять. На это время на моём попечении дом, почта, сын барона - восьмилетний мальчик. Я буду приводить в порядок и каталогизировать здешнюю библиотеку. Так что ещё числа до 10 июля, по крайней мере, я здесь останусь. Мне здесь очень нравится - я поглощаю неимоверное количество молока; сливок и простокваши, курю хорошие папиросы, езжу на лошадях и автомобиле, гуляю по лесу, - одним словом, истинная благодать, особенно после моих берлинских невзгод... Рае я написал два дня тому назад. Как-то она, бедная, обходится ?

А я моей бродячей жизнью пока что доволен. И хочу ещё, по крайней мере годика два по белу свету пошататься. А там дальше посмотрим. Будущее моё пока что в тумане неизвестности. Но хочу до августа ещё оставаться в Берлине, так как меня очень интересуют выборы в Государственный парламент - 31 июля.

В Германии сейчас очень тяжело: шесть с половиной миллионов безработных. Около двух миллионов людей на улице - бродят из деревни в деревню. Здесь тоже приходят каждый-день несколько таких бродяг. Их всех здесь кормят обедом и дают ещё бутербродов на дорогу,с собой. А что будет здесь зимой ?..

На ком же хотел жениться Соколов? Он мне давно не пишет. А я вряд ли когда-нибудь решусь обзавестись семьей. При моем-то неположительном характере!.. Моя свобода - пусть и нищенская - мне милей. Итак, крепко тебя целую, дорогая моя, хорошая мамочка, не скучай, придёт срок - увидимся. Пиши - мой адрес на конверте. Твой бродячий сынишка Боря».

Второе письмо написано крупно, размашисто. Сбоку - заголовок: «В день исполнения 24 лет Борису Владимировичу Вильде». (8-го июля 1932 года.-Р. Р.-К.).
«Дорогая мамочка!
Спасибо за Твоё поздравление и письмо. Я получил его уже 6-го. Итак, сегодня мне стукнул ещё один год - 24! Цифра порядочная, особенно если подумать, что ничего в жизни ещё не достигнуто «определённого». Впрочем, бог с ним, с этим «определённым», Я пока что жизнью моей доволен, и нельзя сказать, чтобы она была уж так бесплодна и безрезультатна. Уже одно то, что за эти два года я научился хорошо немецкому и немного французскому языку - это тоже кое-что значит. Со временем, быть может, выйдет из меня и писатель - времени на это ещё хватит. У меня ещё на неделю работы в библиотеке. Когда закончу, то хочу устроить маленькую прогулку на велосипеде - так дней на десять,-а потом опять вернусь к барону Клейншмидту и, быть может, останусь здесь ещё на месяц - работать над моим романом. Быть может, и нет - это ещё неопределенно.

Сегодняшний мой день - первый день двадцать пятого моего года - провёл я в разъездах - утром на лошадях в соседний городок, где надо было и то и другое купить, после обеда - на велосипеде - купаться, вечером - на автомобиле за 40 вёрст - встречать барона, который был в Марбурге (где . он - доцент английского языка в университете). Значит ли это, что весь год буду путешествовать? Увидим.
Пока же - крепко-крепко целую Тебя, милая мамочка, пиши.
Боря».

Через месяц сестра получила открытку уже из Кёльна:
«3 августа 1932 года. Сегодня осматривал Кёльнский собор, что считается красивейшим в мире по чистоте стиля (третий в мире по величине, заложен в тринадцатом веке мастером Рилле). Штука замечательная. Видел также сокровищницу собора - золото, драгоценные камни и т. д., сделанные так искусно, как нынче не умеют. Кроме собора в Кёльне - Рейн и Кolnischeswasser - по-русски - одеколон. Привет. Боря».

На следующий день Вильде приехал в Париж.

В бесплатных парижских ночлежках безработные спали так: перед длинной деревянной скамьей протягивался толстый корабельный канат. На него как бы нанизывались изножия парусиновых коек-гамаков. В шесть утра канат отвязывали, он падал, а люди рывком становились на ноги и, вздрогнув, просыпались.

В ту осень 1932 года из провинции в Париж хлынули толпы безработных. С заводов и фабрик, с шахт и каменоломен увольняли рабочих — и в первую очередь «апатридов», людей без родины, без паспорта, главным образом - русских, тех, кого шквалом, ураганом, смерчем событий выбросило на чужую землю.Неизвестно почему, но они надеялись, что в Париже можно будет найти работу, что, в крайнем случае, помогут более обеспеченные соотечественники. Но все было нелегко: почти все жили скудно, тесно, занимались не своим делом, зарабатывали гроши. Были и другие, - но сытый, как известно...И голодные рылись в мусорных ящиках, побирались у вокзалов, у русских трактиров, где пристроились «счастливчики»: балалайка, трепак, заунывные песни - отпевают свою жизнь, терзают до рассвета «подругу семиструнную» для туристов, заедающих «l’ame slave» -«эту славянскую душу» - кулебякой и гречишными блинами.

Не тогда ли Вертинский пел по маленьким кабачкам - в большие ему уже было трудно попасть! - ту душещипательную, а может быть, и хватающую за душу? - песню «Чужие города», которая сейчас звучит с пластинок московского завода, массовый выпуск:

Принесла случайная молва
Милые знакомые слова:
Летний сад, Фонтанка и Нева...
Вы, слова залётные, куда!
Здесь живут чужие господа
И чужая радость и беда,
Мы для них - чужие навсегда.

Эту песенку написала поэтесса Раиса Блох - её переводы пьес Гоцци недавно переизданы в СССР. Она долго жила в Париже и во время оккупации погибла в фашистском лагере смерти.

Осень. Проливной дождь. Из вагона выходит Борис Вильде.

0б этом времени - пяти первых месяцах парижской жизни я так ничего и не узнала бы, никаких писем нет, если бы не случай, показавшийся мне просто чудом. Зачем искать другие слова для описания этой встречи в Таллине поздней весной 1970 года? ...Уже перезнакомилась со многими школьными друзьями Бориса, посмотрела вместе с ними мемориальный фильм, услышала с экрана голос Ирэн, вновь увидела кабинет в Музее Человека, камеру в тюрьме, узкую улочку «Рю Борис Вильде» в Фонтенэ-о-Роз, где до сих пор живёт Ирэн («единственное место на земле, где я у себя дома», как писал Борис). И вечером, в гостях у своих знакомых, молодых таллинских врачей, ни о чем другом уже говорить не могла.

Наутро - телефонный звонок, взволнованный голос. Инна, моя вчерашняя хозяйка. Оказывается, с ней в больнице работает медсестра, «с которой я поделилась вашими рассказами», и она была в Париже, когда туда приехал Борис, она подруга его покойной сестры, она столько знает... Но я уже спешу: сведите, познакомьте, и поскорее, поскорей! Как назвать ту неожиданную душевную близость, то проникновенное понимание не с полу - с четвертьслова, когда тебе навстречу ответный свет в глазах, улыбка, крепкая и тёплая рука? Удерживаясь от лирики, скажу, что благодаря Тамаре Павловне Милютиной я не только получила доступ к письмам Бориса Вильде, но и подробно узнала от неё о Борисе осени 1932 года.

В своих «Записках» Тамара Милютина рассказала о своём пребывании в Париже в 1930 -1933 годах. Её муж, живший в Тарту, был приглашён читать лекции в Русском Богословском институте и привёз с собой девятнадцатилетнюю студентку-жену. В конце шестидесятых годов Тамара Павловна, по просьбе редакции «Ученых записок» Тартуского университета, написала о годах, проведённых в Париже. Она разрешила мне напечатать выдержки из зтих удивительных по свежести чувств и мыслей воспоминаний.
Мы встретим в них и Бориса Вильде.

ТРИ ГОДА В ПАРИЖЕ
Вспышки сознания в беспамятстве дней.
«С осени 1930 года до конца 33-го я прожила в Париже. Мне повезло - я не имела никакого отношения к эмиграции, раздираемой разноголосицей различных политических толков и группировок и объединенной только одним - полнейшим неприятием всего советского. Я попала в совершенно иной круг, круг людей, многие из которых вернулись на Родину, одни реально, другие посмертно; многие, заняв определенную позицию в годы немецкой оккупации, внесли свою долю участия в дело Сопротивления. Всё это дает право вспоминать.

Я приехала из Эстонии в Париж девятнадцатилетней. Мой муж читал лекции в Русском Богословском институте и был одним из руководителей Русского студенческого христианского движения. Первое, куда я попала, был общий съезд «Движения». Он был устроен в сентябре 1930 года в местечке Компьень, недалеко от Парижа. Это была территория французских молодежных лагерей. Длинные деревянные бараки служили нам один - столовой, другой - залом для собраний, третий - походной церковью, которая напоминала скорее сад, до того была вся в цветах и ветках. Были и общежития для гостей и профессуры, мужское, и наше, женское, с нескончаемыми оживленными разговорами. Душой нашего женского барака была Елизавета Юрьевна Скобцова. Я видела ее впервые и была совершенно поражена и пленена. Внешне она, наверное, была скорее непривлекательна: очень беспорядочная, совершенно не обращающая внимания на свою одежду, какая-то нескладная, близорукая. Но эти близорукие глаза так умно поблескивали за стеклами очков, румяное лицо улыбалось, а речи были до того напористы, такая убежденность была в её словах, так страстно она была одержима какой-нибудь идеей или планом, -что невозможно было не верить в её правоту, в абсолютную необходимость того, что сейчас так горело, так жгло ее душу. Я никогда не слышала, чтобы она о чем-нибудь говорила равнодушно. В тот период сердце ее было полно жалости к русским рабочим во Франции. Она рассказывала о своих поездках по французской провинции, о беседах с рабочими, о стремлении вырвать их из пьяной и бессмысленной жизни, о том, в какой тоске и скуке они живут. Внешнее благополучие, духовная успокоенность были ей совсем не по душе! Больше всего она восставала против духовного комфорта:

Посты и куличи. Добротный быт.
Ложиться в полночь, подниматься в девять.
Размеренность во всём» - в любви и гневе.
Нет, этим дух уже по горло сыт.
Не только надо этот быт сломать,
Но и себя сломать и искалечить,
И непомерность всю поднять на плечи,
И вихрями чужой покой взорвать.