Памяти Бориса Вильде Героя французского Сопротивления против фашизма

Сайт Музея Бориса Вильде  в Ястребино - Ленинградская область - Россия

Главная Его борьба RESISTANCE В Музее Фото Публикации Актуальность
Публикации Галина Озол 1 Аллья Комиксы Ф.Бедарида М.Блумесон Коллоквиум А. Огенуиз Р. Ковалёва Ленинг Правда М. Манн-Лот Стихи Рига Рутнения Д.Вейён Вестник Энциклопедия Горизонт

«СВЕТ, ПРОСВЕЩАЮЩИЙ СМЕРТЬ»      Франсуа Бедарида

Дневник Бориса Вильде, в котором он, сидя в одиночной камере,изо дня в день записывает свои мысли - эти, как он их называет, «Френские листки», - последние наблюдения человека, ожидающего смерти. Или, скорее, ожидаемого смертью: «Я знаю, что она ждет меня», - говорит он буквально на первых страницах своих записей, поскольку

сам нисколько не обольщается в отношении собственной участи. Если первое время кажется, что он, вопреки всему, еще верит в какую-то возможность избежать казни, например благодаря высылке в Германию, то в действительности в глубине души он уже знает, что все кончено. Впрочем, разве он не знает, насколько тяжелые обвинения выдвинуты против него? Что полиция Германии располагает данными о его шпионской деятельности и помощи врагам рейха? Его колеблющаяся между жизнью и смертью надежда очень быстро уступает место уверенности в скором расстреле: «Я не рассчитываю прожить дольше нескольких недель». С самого начала участия в Сопротивлении его сопровождало предчувствие конца: «Многие из нас будут расстреляны, и все мы окажемся в тюрьме», - сказал он одной из сотрудниц, участвовавших в подпольной работе Музея человека.

Так родились размышления, которые он ведет перед лицом тайны человеческого предназначения. В них есть и тревога, и покой, есть волнующие моменты, и всегда — искренность. «Стоит хоть раз принять неизбежное и взглянуть ему прямо в лицо, как сразу обретаешь душевное равновесие и спокойную смелость встретить смерть без трепета». Действительно, для него речь идет о смерти, которую он принял и с которой примирился, «сохраняя все свои умственные способности», и которая, следовательно, «неизмеримо богаче, чем при внезапной аварии или на поле брани», как в случае с его друзьями, павшими в сражениях в июне 1940 года, о подвиге которых напоминает этот отрывок.

В его душе смешались фатализм («тридцать три года, подходящий возраст для смерти») и ощущение закономерности судьбы: «Быть расстрелянным — в каком-то смысле логичное завершение моей жизни. Кончить с блеском...» Одним словом, ощущение, которого до тех пор недоставало в его жизни.

Поэтому дневник, итог «лета моих невзгод», служит Вильде прежде всего для того, чтобы лучше видеть самого. «Это беглые заметки о долгих и трудных размышлениях [...]. В тюрьме Санте я начал размышлять о "самом важном" и о самом себе. В какой-то момент я заметил, что у меня, человека думающего, нет ни единой мысли ни о душе, ни о смерти, ни о Боге...» Так начинается раздумье с его вопросами, поисками правды, его болезненным продвижением к внутреннему покою и тишине. «Одиночество и покой тюрьмы заставляют меня снова и снова пересматривать всю свою жизнь». Отсюда настоящая благодарность к месту заточения: «Я открываю в себе способность вести насыщенную внутреннюю жизнь. [...] Я возвращаюсь к истокам...», поскольку «тюрьма действует на меня [...] как проявитель на пленку». Перед лицом столь трудной задачи интеллектуал Вильде, привыкший вгрызаться в жизнь зубами, чувствует вызов, прилив сил, приподнятость: «В одиночной камере открывается истинная цена человека». Здесь вспоминается Камю, описавший сразу по прошествии темных лет диалектику одиночества и солидарности участников Сопротивления: «Каждый одиночка знал о своем единстве с другими одиночествами».

Дневник начинается в июне 1941 года, по прибытии Бориса Вильде в тюрьму Френ. Вначале мы находим в нем афоризмы, мимоходом высказанные замечания, череду мыслей, накопленных за недели, проведенные в тюрьме Санте. Затем, начиная с июля 1941 года, дневник обретает свой ритм, следует за ежедневными размышлениями и чтением, направляемый неизменной потребностью в трезвом взгляде: это «моя собственная правда», — пишет Вильде. Записи обрываются 6 января 1942 года, накануне начала процесса по делу подпольной сети Музея человека. В течение процесса (8 января - 17 февраля 1942) Вильде больше ничего не записывает. Ничего вплоть до последнего письма жене, написанного в понедельник, 23 февраля 1942 года, за несколько часов до расстрела. Письмо, поражающее самообладанием, внутренним покоем, предельной ясностью ума. Письмо, пронизанное сверкающими вспышками, излучающими любовь, «светом, просвещающим смерть».

Борис Вильде признается, что собирался в конце уничтожить эти странички, написанные исключительно для самого себя. Не потому, что они свидетельствуют о «слабостях» и «недостатках» автора, но потому, что цель - очищение - достигнута. Катарсис произошел. «Видение света» состоялось. Вильде первый говорит о недостатках дневниковых записей: «Есть в них очевидные ошибки, и грамматические погрешности, и даже противоречия». Перечитывая же их 1 января 1942 года, он выражается еще резче: «Можно ли назвать дневником мешанину из размышлений, пометок, комментариев отсутствия событий? [...] В нем предостаточно глупостей и пошлостей, ошибок во французском и орфографии, даже кривлянья, однако все это искренне, без притворства. Это уже много. И все время одна и та же двойная тема: любовь и смерть. Все время это стремление к абсолюту...»

Дневник, эти духовные «путевые заметки», свидетельствует о последовательном восхождении заключенного к сопричастности и жертве - не без активной внутренней борьбы и ценой медленно совершаемой победы над собой. Но на протяжении многих недель можно проследить некоторые сдвиги, направленные в конечном итоге на обретение уверенности в победе над смертью и в триумфе любви. Другими словами, этот дневник посвящен аскезе. Аскезе, как плод которой Вильде сможет записать: «Все стало так ясно и так правильно». Отсюда чувство внутреннего успокоения, освобождения от рабства «я», исполнения предназначения: «Напрасных жертв не бывает». Процесс «очеловечивания» («Я снова стал человеком: это поражение - моя великая победа») достигает своей кульминации в диалоге «двух я» - между 24 октября и 2 ноября 1941 года, - который Вильде определяет как «свой символ веры и духовную автобиографию». За чередой покаянных признаний, на исходе яростного одиночного поединка нам открывается мучительная диалектика привязанности и отстраненности, конечности и бесконечности, сознания земного и сознания в вечности. То, что Вильде называет «тайной крови и инстинкта с одной стороны, духа и души - с другой».

С каждой страницы дневника веет незаурядностью. Чем больше раскрывается образ Вильде-человека, тем очевидней становится то глубокое впечатление, которое он производил на всех, начиная с товарищей по Сопротивлению. Все в нем служило этому: представительный вид, личный магнетизм, врожденное лидерство. Послушаем, к примеру, Клода Авелина: «Вильде был светловолосый, сильный и холодный, владеющий собой атлет, нордический бог». Кроме того, Авелин упоминает «его превосходство, его хладнокровную отвагу» и продолжает: «Я никогда не встречал человека, в котором ощущалось бы подобное самообладание, а оно особенно требовалось при таком светившемся внутренним огнем взгляде, как у него». Такое же воспоминание осталось у Симоны Мартен-Шоффье, которая встречалась с Вильде лишь однажды, на подпольном собрании накануне его ареста: «Он был там, такой близкий и в то же время такой далекий, как бог, ученый, заблудившийся ребенок».

Другие участники Сопротивления из подпольной сети Музея человека, вслед за Аньес Гюмбер, подчеркивают «его холодный и блистательный ум, его выдающуюся личность», как и «его высокие моральные качества». Так и Жан Кассу вспоминает молодого ученого «с выражающим колкий сарказм лицом и ясными глазами». Со своей стороны Жак Сустель, заместитель директора Музея человека, который близко знал Вильде еще в довоенные годы, вспоминал об этом «надежном, сосредоточенном, с богатым внутреннем миром» коллеге одних с ним лет в таких выражениях: «Помню Вильде - среднего роста, коренастый, что-то величественное в грубых чертах лица, очень светлые глаза и волосы. Слышу его глухой голос, когда он как-то особенно отвечал: "Ладно!" - как удар молотка, если ему толковали о какой-то проблеме или объясняли некую задачу».

Действительно, такой человек, как Борис Вильде, привлекательный и романтичный, с серо-голубыми глазами, светлыми волосами, с обликом загадочного авантюриста, не оставался незамеченным. Со своей стороны, Поль Ривэ, его начальник в Музее человека, не без некоторого преувеличения представлял его наследником неутолимого пыла русских революционеров. «Вильде, - говорил он, - сын Революции, он носит Революцию в самом себе». И конечно же, именно эта репутация человека элиты, помноженная на его известность как ученого, объясняет то, что столько знаменитостей добивалось для него помилования после вынесения смертного приговора: Франсуа Мориак, Поль Валери, Жорж Дюамель. А Фернан де Бринон ничего не предпринял в его защиту.

Но человек этот, ведущий за собой других, был в то же время внимателен к внутреннему содержанию, имел духовные запросы наравне с интеллектуальными, был занят главными вопросами бытия, спеша найти ответы до наступления неизбежного, как он понимал, конца. Человек бурный и задорный, отмеченный страстью к риску и провокации (вовсе не случайно, что в свое время в Эстонии он взял для своих первых рассказов псевдоним «Дикой»), одновременно увлекающийся и саркастичный, пылкий и насмешливый, любящий физические нагрузки, радости плоти и все земные удовольствия. Он, восторгающийся таежным ветром, скачками на диких лошадях, бурей на Чудском озере, понемногу остепеняется - не без бунта и ошибок - плоть до того, что в тюрьме открывает в себе терпение, самоотречение, душевный покой.

Так понемногу обретается смысл и логика того авантюрного образа жизни, который он вел. Его жизнь, поясняет Аньес Гюмбер, была «сплошным необыкновенным приключением»12. «Он верил в свою звезду», - уточняет Клод Авелин. Сам Вильде вполне осознавал эту свою черту: «Если быть честным до конца, то придется признать, что я был и остаюсь прирожденным авантюристом». Авантюрист по рождению и по призванию, Вильде вдруг обрел в Сопротивлении жизнь по своей мерке. Подпольная деятельность - сама по себе увлекательное приключение - оказалась для него редкой удачей. Возможностью осуществления себя. Каждый день рядом с опасностью, рискуя всем ради всего в благородной битве - битве за святое дело. «Опасность - это приправа, придающая вкус самой пресной жизни», - пишет он. Доходило до исключительных поступков, как в тот раз, летом 1940 года, когда Вильде, выдавая себя за высокопоставленного немецкого офицера, самочинно явился и на глазах у изумленных военных забрал обратно музейную мебель из немецкого солдатского клуба. Склонный к романтизму, он находит удовольствие в секретах и тайнах - так, Андре Вейль-Кюриэль сообщает, что он собирался вести переписку с Лондоном, используя симпатические чернила.

Надо признать, что в подобном поведении несомненно присутствует доля игрового азарта. В чем Борис Вильде сам первый сознается: «Это так здорово - оказаться в опасности, от которой только чудо может тебя спасти (тем более, что не всегда бываешь уверен, что это чудо произойдет)». И продолжает: «Не играю ли я всем, что есть самого святого? Пусть так, но разве весь мир это не просто игрушка богов?». В крайнем случае дело доходит - Вильде сам говорит об этом - до самоубийства, навязчивой темы, постоянно возникающей в его размышлениях. Все-таки, говорит Жан Кассу, если глава подпольной сети Музея человека и может быть причислен к авантюристам, то это авантюрист особого рода, в хорошем смысле слова: «Все ему представлялось легким, и дела и мысли, и потому он был авантюристом - авантюристом по духу, подлинному духу приключений», то есть не игра ради игры, но «риск ради конечной цели риска, которая непременно чиста и высока»: цели особо ценной, в свободе и радости, до самой смерти.

В действительности в тюрьме Борис Вильде начинает ощущать, что его авантюрная жизнь продолжается: «Думаю, что я переживаю, наконец, величайшее приключение в своей жизни, люеприклю-чение, таков экзамен, в перспективе которого вся предшествующая жизнь - только подготовка. Экзамен сложный, и я горжусь этим. А если завалю, что ж - уду хотя бы допущенным!» В этом движении можно различить определенную логику: «словно пущенная стрела». Поэтому раздается крик, призыв: «Рембо, дорогой брат, далекий товарищ...» Что же касается главного приключения, то оно разыграется перед взводом, совершающим расстрел, что заставляет Вильде писать в последнем письме прекрасные слова, в которых смерть приравнена к иной жизни: «Я вступаю в жизнь с улыбкой, как в новое приключение».

Читая дневник, есть, на первый взгляд, чему удивляться, а именно: полному отсутствию внешнего мира, исторической шумихи. И это в то время, когда разворачивается решающая схватка за судьбы Европы, тем более что сам Вильде — один из героев этой истории, находящийся в самой гуще событий. На это можно ответить, что узника интересует прежде всего его внутреннее состояние, что в первую очередь он стремится проникнуть в тайну жизни - соединение смерти и бессмертия. Тем не менее, листая дневник, мы находим краткие упоминания об актуальных событиях: крупных сражениях на Восточном фронте с их многомиллионными жертвами, вступлении в войну Соединенных Штатов и др.

Особенно показательны рассуждения о состоянии Франции после поражения и о неизбежности по меньшей мере временного господства Германии, поскольку в них раскрывается психология первых деятелей Сопротивления. Все начинается со странного замечания весной 1941 года («О, если бы немцы могли быть немного психологичней, а французы немного достойней!») и оканчивается словами о «французском упадке» и немецкой Европе, упадке, вызванном порождающим скепсис и насмешки сверхинтеллектуализмом и всеобщим эгоизмом - двумя причинами разложения страны. С этого начинается закат Франции как великой нации. Она окажется низведена до роли художественного и литературного салона и производителя предметов роскоши в подчиненной Германии Европе, сильной благодаря армии, индустрии и завоеванному на Востоке жизненному пространству.

Хотя Вильде и был, ведя подпольную борьбу, непримиримым врагом нацистской Германии, он вовсе не испытывает враждебности или отвращения к немцам. «Я никогда не руководствовался ненавистью», - отмечает он. Он не только не проявляет антипатии к немцам, но является другом и поклонником подлинной Германии, искажаемой и разъедаемой ядами национал-социализма. Поскольку его протест относится прежде всего к идеологии, к отрицающему все основополагающие принципы гуманизма режиму, он совершенно чужд шовинистического национализма: «Быть человеком прежде, чем быть немцем, солдатом, судьей...» Чтобы ясно показать свое уважение к людям независимо от их военной формы, Борис Вильде после оглашения смертного приговора не колеблясь подходит пожать руку председателю, капитану Роскотену, а также судебному секретарю немецкого военного трибунала.

В этом смысле поразительной правдивостью и чистотой отмечено его последнее письмо жене, написанное за несколько часов до расстрела: «Не следует, чтобы наша смерть стала поводом для ненависти к Германии. Я боролся за Францию, но не против немцев. Они выполняют свой долг, как мы выполняли свой».

Другая отличительная черта Вильде и его дневника: любовь к Франции. Приехав в Париж в 1932 году, приняв французское гражданство в 1936 году, он проникся настоящим чувством к своей при емной родине.

Настолько, что испытал страшный шок, подобный «острой физической боли», когда, вернувшись в июле 1940 года в Париж для работы в Музее человека, увидел на улицах столицы немецких солдат. На это новое и сильное чувство патриотизма указывают мелкие подробности: он начинает писать свою фамилию на французский манер, с «e» на конце — Vilde, вместо германо-балтийского Vilde или Wilde; берет для подполья псевдоним «Морис», французское имя, отдаленно напоминающее «Борис», и т.п. В суде, когда Вильде упрекнули в том, что он, не француз по рождению, воевал против немцев, он парировал, процитировав Гете: «У всякого человека есть две родины: своя, а после нее - Франция».

В диалоге двух «я» заключенный говорит о природе своего патриотизма: «Я люблю Францию. Люблю эту прекрасную страну и ее народ». Он вовсе не был слеп в отношении недостатков французов, их честолюбия, эгоизма, их извращенного вкуса к политическим дрязгам, но французский народ продолжает оставаться «бесконечно человечным». И «для того, чтобы истинная Франция могла однажды воскреснуть, нужны жертвы». Еще он с особым чувством выражает признательность семье Лот. Эти люди не просто приняли его, но и научили знать и любить Францию: «мою Францию», как он прекрасно сказал перед смертью.

Основное занятие заключенного в одиночной камере - это чтение. Поэтому значительную часть дневника составляют комментарии, суждения, размышления над книгами, которые ему присылает семья Лот и которые он «проглатывает» с ошеломительной скоростью. Такое чтение обнаруживает в нем и исключительно любознательный ум, и в то же время ненасытность. «Какую книгу получу завтра?» — беспокоится он, замечая, что в этом вопросе заключена непредсказуемость его жизни.

Этнолог в нем все более и более увлекается философией, историей религии, языкознанием, его размышления посвящены двум главным темам: время и вечность - с одной стороны, язык и мысль - с другой. На каждой странице дневника запечатлена необыкновенная культура Вильде, его духовное небезразличие, с которым по силе сравнится только его способность к рефлексии, его энциклопедические познания в языках, литературе, истории цивилизаций.

Здесь сошлись и все философы минувшего и настоящего, и писатели и поэты: Бергсон и бл. Августин, Платон и Ницше, Спиноза и Клодель, Паскаль и Гете, Монтень и Толстой, Достоевский и Рембо, а с ними и немецкие мистики, и Адольф фон Гарнак, Альберт Швейцер, Шарль Сеньобос, Лев Шестов, Райнер Мария Рильке. А еще - Чарлз Морган, автор ныне несколько подзабытый, но очень популярный в те времена. Его «Спаркенброка» Вильде увлеченно читает и перечитывает, несмотря на то что главная триада Моргана — искусство, любовь, смерть - не совпадает с «тройкой» Вильде - «я», любовь, смерть. Порой пленника посещают сомненья, тревога, заставляющая его задаваться вопросом: «Или ты полагаешь, что моя, мне одному предназначенная истина сокрыта в книге другого?»

Книги, о которых он просит жену в письме, перечисляя свои предпочтения, посвящены вопросам философии, истории, психологии, цивилизаций Средиземноморья, Востока, Азии, в особенности это книги из серии «Эволюция человечества». Это и книга Леона Робэна по греческой философии, и Марселя Гранэ по китайской мысли, и другие - о Египте, Месопотамии, Персии. Но самый большой интерес у Вильде вызывают восточные, особенно индийские, мыслители, их он считает лучшими, поскольку выраженное у них видение мира дает пищу для его мистического увлечения учениями о переселении душ, о внутреннем покое нирваны и о возможности общения между людьми после смерти. Среди всего этого попадается несколько «легких» книжек из тюремной библиотеки: взятые просто для развлечения, они интересуют заключенного в гораздо меньшей степени, а иногда и просто разочаровывают его.

Что касается отношений Вильде с христианством, то они оказываются очень сложными. Хотя он и утратил веру в очень юном возрасте, его близкое знакомство с этим учением несомненно. Прежде всего с православным христианством, которым было пронизано его благочестивое детство и мистический отпечаток которого он сохранил в себе, но также и с протестантизмом (так, он хорошо знаком с либеральным немецким протестантизмом XIX-начала XX века), и с католичеством. Но если совершенно очевидно, что Вильде воспринял основополагающее измерение христианства - видение смерти как нового рождения («если зерно не умрет»), позволяющее избавиться от страха навсегда исчезнуть, то недостает ему понимания другого, еще более важного измерения христианской веры: измерения воплощения, личной связи всякого человека с личностью Христа, личной и бесконечной любви Бога ко всякой твари. Поэтому даже если тайна смерти подчинена и побеждена, эсхатология Вильде приводит к растворению во Вселенной, где, наверное, возможно общение душ (вероятно, в Вечности), но где стирается личное предназначение каждого.

Между тем среди множества авторов, дающих Вильде пищу для размышлений, нельзя не отметить отсутствия двух очень значительных фигур: Жида и Мальро - двух властителей дум, блиставших в ту пору на интеллектуальном небосклоне (с той лишь оговоркой, что Жид с похвалой упоминается в диалоге двух «я»).

Что касается Андре Мальро, то нам известно, что Вильде был с ним лично знаком по совместной работе в довоенный период. Возможно, молчание, которое хранит дневник в отношении его, есть следствие разочарования отказом писателя примкнуть к Сопротивлению. Действительно, находясь в свободной зоне в период между январем и мартом 1941 года, Вильде посещал Мальро на Лазурном Берегу с целью убедить его вступить в подпольную группу вместе с друзьями Жаном Кассу, Клодом Авелином, Марселем Абраамом, Жаном Польханом, Пьером Берто и др. Но, как сообщает Кассу, которому Вильде по возвращении в Париж пересказал их разговор, Мальро ответил категорическим отказом. «Будем серьезны. У вас есть оружие?» - сказал он. В действительности — и в этом сходятся многие свидетельства, - чтобы вступить в борьбу, Мальро дожидался оружия... и американцев.

С Андре Жидом все совершенно иначе. Не только сам Вильде сохраняет восхищение и привязанность, но и дневник указывает на влияние, прямое или косвенное, его книг. Вильде посетил и его на юге Франции (поездка в Кабри, вероятно, 16 февраля 1941 года). Но там он был встречен тепло и с воодушевлением. Не раскрывая вполне собственной подпольной работы, Вильде говорил об очагах сопротивления, созданных в свободной зоне, о подпольно распространяемых листовках и т.п., так что Жид немедленно свел его с гостившим у него проездом Пьером Вьено

«Я», любовь, смерть... Никакие книжные познания не могут удовлетворить ищущий правды ум узника. Вначале слишком многие вопросы остаются без ответа среди диалектического шума бытия земного и надмирного, времени и вечности, имманентности и трансцендентности. Но потом понемногу свет начинает просвещать заключенного в одиночке человека.

Прежде всего потому, что для него «разум не единственное средство познания», Борис Вильде резко осуждает сухость и бедность чистого рационализма. Озарение идет от опыта, от интуиции и от любви, «чудеснейшего источника совершенного знания». Другими словами, антропологу Вильде необходимо ввести иррациональное в интеллектуальный акт, интегрировать его в философию, поскольку иррациональный опыт - религиозный или мистический - является одной из главных составляющих человека.

Действительно, не только все мистические опыты схожи, взять ли христианских святых или шаманов в экстазе физической любви, но и «душа неотделима от тела, материя духовна». Идет ли речь о возвышенном духовном или возвышенном плотском, в обоих случаях это освобождение: освобождение из плена «я». Отсюда полуфилософский-полурелигиозный синкретизм, объединяющий в единое целое Будду и Христа, Плотина и бл. Августина, Лютера и Ницше, христианский мистицизм и индийскую мудрость.

Но прежде достижения необходимого отрешения существует привязанность к земным благам, к жизни, «этому удивительному приключению». «Я люблю жизнь. Господи, как я люблю ее!» — восклицает Вильде. Впрочем, в его глазах будет ошибкой противопоставлять жизнь смерти. Между «двумя этими неисчислимыми величинами» «нет противоречия. Одна дополняет другую, продолжает, завершает». Поэтому «можно любить жизнь настолько, чтобы принять смерть с улыбкой. Это улыбка Будды». Получается, что, хотя и не существует личного бессмертия души, всякое существо участвует в вечной жизни. К такому эсхатологическому выводу приходит Вильде в конце диалога двух «я»: «Я ничего не знаю о том, что за гробом. У меня одни сомненья. Все же вечная жизнь существует». Нерушимая часть бытия — это бессмертие души.

Этим определяется то центральное место важного внутреннего противостояния, которое занимает спор двух «я». В этом «сократическом диалоге», по словам Ива Лелонга, он противопоставляет, с одной стороны, «Я-1» — разумное и резонерствующее, вдумчивое и рефлексирующее сознание, духовную сущность, полную решимости победить судьбу возвышенностью и отрешением, подчинив себе тем же движением жизнь и смерть, с другой же - «Я-2», плотское, инстинктивное, жизненное, привязанное к временному, пронизанное любовью к жизни и удовольствиям, равно земным и интеллектуальным. Ему мы обязаны вкуснейшими и талантливейшими описаниями. В погоне за объективностью «Я-1» понемногу распространяется на «Я-2»: духовное восхождение, в конце которого заключенный научается принимать смерть: «Ты понял любовь и ты любишь». Ибо всякая любовь, «какой бы ничтожной она ни была, заключает в себе частицу божественности».

С этого момента страх смерти преодолен. «Всеобъемлющая любовь должна любить смерть», поскольку та освобождает божественную частицу, называемую «душой» или «духом». В то же время устанавливается и таинственное соответствие между любовью и смертью: «Любовь подобна смерти». Отсюда последняя фраза дневника: «Смерть... Я не чувствую ни страха, ни презрения [...]. Победить смерть — значит полюбить ее». Отсюда и последнее письмо Вильде жене: «Смерть для меня это осуществление Великой Любви, вхождение в подлинную реальность».

Как тут не вспомнить о современном дневнику Вильде произведении еще одного интеллектуала и борца - только по другую сторону Ла-Манша, - одного из самых одаренных писателей своего поколения (хотя и на десять лет младше Вильде), пилота R.A.F Ричарда Хиллари, автора “The Lat Enemey” погибшего в январе 1943 года в небе над Великобританией! На последних страницах написанной им в 1941 году и вышедшей в Лондоне в 1942 году книги сходным образом говорится о смерти и вечности, о рациональном подходе и мистическом опыте, об оправдании страданий и таинственной связи между людьми, о любви, которая сильнее смерти, в свете опыта одного из друзей Хиллари, летчика Питера Пиза, павшего в бою в 1940 году, и его невесты Дениз. У Хиллари, как и у Вильде, мы находим тот же мучительный поиск обещаний вечности, ту же уверенность в присутствии дорогих ему существ и за порогом смерти..

«Кто вспомнит Бориса Вильде и его товарищей?» - с горечью спрашивает себя его молодая свояченица после страшного события. Заключенный ответил на этот вопрос заранее, за три месяца до смерти. Исполненный доверия к друзьям, он записал: «Я еще долго останусь жив в их памяти».

Сегодня, когда сохранилось не много видимых напоминаний о «деле Вильде» - улица имени Бориса Вильде в парижском предместье Фонтене-о-Роз (и ничего в Париже), очень скромная мемориальная доска в Музее человека - остается дневник, «дневник хирургической остроты ума, дело ученого, который на пороге смерти смотрит на себя без слабости».

Как признание правого дела Бориса Вильде и настойчивое напоминание о том, что «если зерно не умрет...», произошли два символичных события. Прежде всего, когда подпольная сеть оказалась обезглавлена, на смену явился другой видный деятель: Пьер Брос-солет составил и издал пятый, и последний, выпуск газеты «Резистанс», вышедший 5 марта 1941 года. С другой стороны, за три дня до казни Бориса Вильде, 20 февраля 1942 года, была закончена печать «Молчания моря» - на тех самых печатных станках, на которых впоследствии заработает издательство «Эдисьон де Минюи». Воистину, «напрасных жертв не бывает».